Сайт портала PolitHelp

ПОЛНОТЕКСТОВОЙ АРХИВ ЖУРНАЛА "ПОЛИС"

Ссылка на основной сайт, ссылка на форум сайта
POLITHELP: [ Все материалы ] [ Политология ] [ Прикладная политология ] [ Политистория России ] [ Политистория зарубежная ] [ История политучений ] [ Политическая философия ] [ Политрегионолистика ] [ Политическая культура ] [ Политконфликтология ] [ МПиМО ] [ Геополитика ] [ Международное право ] [ Партология ] [ Муниципальное право ] [ Социология ] [ Культурология ] [ Экономика ] [ Педагогика ] [ КСЕ ]
АРХИВ ПОЛИСА: [ Содержание ] [ 1991 ] [ 1992 ] [ 1993 ] [ 1994 ] [ 1995 ] [ 1996 ] [ 1997 ] [ 1998 ] [ 1999 ] [ 2000 ] [ 2001 ] [ 2002 ] [ 2003 ] [ 2006. №1 ]
Яндекс цитирования Озон

ВНИМАНИЕ! Все материалы, представленные на этом ресурсе, размещены только с целью ОЗНАКОМЛЕНИЯ. Все права на размещенные материалы принадлежат их законным правообладателям. Копирование, сохранение, печать, передача и пр. действия с представленными материалами ЗАПРЕЩЕНЫ! . По всем вопросам обращаться на форум.



Полис ; 01.06.1994 ; 3 ;

ДЬЮИ-НИБУР:

ПРОФИЛИ НОВОГО ЛИБЕРАЛИЗМА

От редакции. Джон Дьюи (1859-1952) вошел в словари и энциклопедии как создатель инструменталистской версии философии прагматизма и как человек, снискавший репутацию "почти официального философа США". Нов живой памяти нескольких поколений интеллектуалов он оставался — и доныне остается — прежде всего смелым политическим мыслителем и целеустремленным поборником либерализма и демократии. Неспроста к его наследию, начиная с 70-х годов, все чаще вновь обращаются в Америке, где новейшие монографии о значении идей Дьюи для его и для нашего времени фигурируют в качестве пособий по курсу теории демократии в ряде университетов. Не исключено, что и для нынешней России многое в философско-теоретическом наследии американского политического мыслителя может оказаться по-своему особенно актуальным.

Для Дьюи как поборника либерализма и демократии суть дела состояла не в том, чтобы отстаивать — ломясь при этом в открытую дверь — собственно политический либерализм и собственно политическую демократию, которые, полагал он, сами себя уже в достаточной степени отстояли; они исторически развивались, идя рука об руку и отражая в себе постулаты индивидуализма, равенства и принципиальной возможности отличать общественные и частные интересы, а также различать границы легитимности государственной власти. И если он поднимал на щит, особенно в 30-е годы, "возрождающийся" либерализм, с его изначальными и непреходящими ценностями автономии и самореализации человека, то делал это главным образом ради углубленной содержательной трактовки этих ценностей, доказывая, что наилучшим образом они утверждаются на путях организации и "социального действия". Ибо не менее реальной и наличной сущностью, чем "индивидуальное", было для него "общественное" (причем не только вне, но и "внутри" самого индивида) — "общественное" с его собственными непреложными интересами, а также и ресурсами для их реализации: разумом, суждением, контролем. Именно "достигаемую степень организации общества" он выдвигал в качестве существеннейшего критерия совершенства государства. Однако же — и это имеет не менее принципиальное значение — адекватными для достижения этих целей выступали у него главным образом традиционные либеральные средства. Среди них он особо выделял "свободу социального исследования и распространения его результатов". А это значило, что с сообществом граждан необходимо в процессе управления считаться, советоваться и что обществу, следовательно, приходится себя образовывать, просвещать, для чего нужна свободная печать, и т.д.

Вместе с тем тому же либерализму, как он исторически сложился, Дьюи вменял в вину усеченное развитие демократии и ее уникальных атрибутов (например, "братства ). Вот почему он делал упор не на проблематике институционализаиии демократии, а на ее сути и смысле: хотя институты, нацеленные на адекватное представительство и распределительную справедливость, составляют необходимую и важную ее часть, тем не менее демократия не сводится к "процессуальности"; в утверждении идеала демократии он выдвигал не столько программу, сколько определенную политическую нравственность. Демократия для него — "организованный разум". Гуманистическую морально-философскую основу такой позиции составляло твердое убеждение, что каждый индивид есть личность с потенциально безграничными возможностями. Именно учитывая эту этическую доминанту творчества известнейшего философа и политического мыслителя Америки, можно, по-видимому, сказать, что его политическая философия в значительной мере послужила интеллектуальному и, если угодно, моральному и идеологическому обоснованию "Нового курса" президента Ф.Рузвельта, переструктурировавшего, возродившего либерально-демократическое государство в США в тяжелейший момент его существования.

Научно-теоретическую и морально-философскую цельность позиции Дьюи, его последовательность в том, что касается обоснования и, так сказать, практического приложения идей либерализма и демократии, с особой наглядностью оттеняет идейная эволюция одного из его внимательных и уважительных критиков — Рейнхольда Нибура (1892—1971), который был протестантским теологом, представителем теологии модернизма, а также социологом. Отдавая должное (в рецензии 1935 г.) глубине, силе и активности, с какими Дьюи пропагандирует и отстаивает идеалы либерализма, он критикует философа за чрезмерные, по его мнению, надежды, возлагаемые тем на социальную эффективность разума при недостаточной конкретности социологического реализма (а говоря точнее, при отказе учитывать "подчиненность разума интересу в социальной борьбе"). Разочаровавшись в реформаторстве и либерализме, сам Нибур вскоре переходит на позиции"теологии кризиса", непознаваемости истории, принципиальной неискоренимости зла в человеке; отступление реформаторски настроенного социального мыслителя перед призраком утопии в данном случае влекло за собой фактически отказ от идеи кардинальных социальных преобразований, который сопровождался у него и одновременным разочарованием в возможностях социологии как науки.

Надо ли говорить, что, напротив, неизменная приверженность тому и другому в соединении с глубоким гуманистическим пафосом и убеждением в "просвещающей" силе "опыта" продолжала составлять основу неистощимого исторического оптимизма Дьюи, с которым он и вошел в историю общественной мысли.

Предлагаемые вниманию читателя четыре статьи, насколько известно редакции, — первые публикации Дж.Дьюи и Р.Нибура на русском языке. Переводы осуществлены по изданию: John Dewey. The Political Writings. Ed. Dedra Morris, fan Shapiro. Hackett PublishingCo., Inc. Indianapolis/Cambridge, 1993.

"Полис" выражает признательность и благодарность издателям за предоставленную возможность познакомить российского читателя с этими чрезвычайно интересными произведениями американских философов.

Этика демократии

Дж.Дьюи

Впервые опубликовано: No. 1, Second Series, University of Michigan Philosophical Papers (Ann Arbor: Andrews & Co., 1888); перепечатано: The Early Works, Vol. I.

О демократии, как о всякой иной политии, было прекрасно сказано, что она есть память исторического прошлого, самосознание живого настоящего, идеал грядущего будущего. Демократия, одним словом, — понятие социальное, то есть этическое, и на его этическом значении основывается его значение как понятия, относящегося к правлению. Демократия представляет собой определенную форму правления только потому, что она есть определенная форма нравственного и духовного общения.

Но то же и аристократия. В чем различие? Что отличает этическую основу и идеал первой от этической основы и идеала второй? Обращение к Платону и греческой жизни за получением данных для ответа может показаться окольным способом достижения простой цели, но я не знаю способа, каким я столь легко могу высказать то, что представляется мне истиной. Платоновское "Государство" является величественным и непреходящим выражением аристократического идеала. Если бы оно не имело никакой ценности в философском отношении, если бы содержащееся в нем учение о морали, о сущем и о познании исчезло так же бесследно, как ветерки, шевелившие траву под платаном, где сидели и беседовали Платон с учениками, — "Государство" снискало бы бессмертие как свод всего лучшего и наиболее прочного в греческой жизни, свойственных ей способов мышления и чувствования и взращенных ею идеалов. Но "Государство" — нечто большее; оно схватывает самую суть этической проблемы, отношение индивидуального к всеобщему, и предлагает свое решение. Вопрос, трактуемый в "Государстве", — об идеале людского поведения; и вот ответ: это — такое развитие природы человека, чтобы он находился в согласии со всеми другими в государстве, т.е. чтобы усвоил как собственную — волю всего сообщества; в этом цель и политики, и этики. Ничего не может быть ошибочнее мнения, что индивида платонов идеал подчиняет и приносит в жертву государству, Он и в самом деле исходит из того, что только в качестве члена некоего духовного организма, который Платон называет государством, и только обретая вместо утрачиваемой им собственной индивидуальной воли волю этой более масштабной реальности, индивид может быть тем, чем быть должен, стать тем, что он, в идее, есть. Но это не утрата самости или личности, это ее осуществление. Индивид не приносится в жертву; он наделяется действительным существованием в государстве.

Мы, конечно, не обнаруживаем здесь основания, по которому можно различать идею аристократическую и демократическую. Но ведь мы не спросили, каким образом предполагается вызвать к жизни это единство человека и универсума, этого совершенного человека в совершенном государстве. Вот где заключено искомое отличие; оно не в цели, но в средствах. Согласно Платону (и аристократической идее где бы то ни было), людское множество неспособно вырабатывать такой идеал и пытаться достичь его. Платон — подлинный автор учения об "остатке"(Здесь можно усмотреть указание на аналогию с методом "остатков" — одним из логических методов установления причин явлений или вытекающих из них следствий; или же с понятием "остаточного члена приближенной формулы". — Ред.). По его словам, "совершенству нет возможности укорениться будь то в государствах или в индивидах, покуда класс незнатных не понуждается к тому, чтобы радеть о государстве". Спасительное решение Платон видит в правлении одного или немногих мудрых мужей. Как только таковые найдутся, они должны получить в свои руки абсолютный контроль и следить за тем, чтобы каждому в государстве было отведено положение, при котором он находился бы в совершенном согласии с остальными и в то же время занимался тем, для чего наиболее приспособлен, и, таким образом, реализовал цель жизни — "Справедливость", по слову Платона.

Так выглядит — если передавать его самыми скудными штрихами — самое совершенное изображение аристократического идеала, какое знает история. Немногие лучшие, aristoi; они обладают знанием и способностями, чтобы править; но править они должны не ради собственных интересов, а в интересах общества в целом и, таким образом, в интересах каждого индивида в обществе. Они не правят, властвуя над другими; они показывают другим, что те способны делать наилучшим образом, и, соответственно, наставляют их в этом. Нет надобности распространяться о том, каким обаянием, какой привлекательностью обладает аристократический идеал. Об этом лучше всего свидетельствует длинная череда великих людей, вновь и вновь, и всякий раз с большей убежденностью, подчеркивавших, что все будет идти не так, как надо, пока у власти не будут поставлены немногие, кто владеет знанием и обладает силой, а другие, впредь до утверждения своей индивидуальности, не подчинятся этой превосходящей мудрости и добродетели.

Но история шла другим путем. Если считать, что история, как сказал Штраус, изрядная аристократка, значит, история самоубийственна. Она сдвигается к чему-то, что не есть история. Аристократический идеал, вопреки всему, что в нем так привлекает*, не выступает на равных с реальностью; он не выступает на равных с теми силами, которые фактически одушевляют людей, поскольку те действуют в истории. Его постигла неудача, ибо, как обнаруживается, практическим последствием предоставления власти немногим мудрым и добродетельным оказывается то, что они перестают быть мудрыми и добродетельными. Они впадают в неведение относительно нужд и потребностей людского множества; они оставляют этих многих за чертой общественного благосостояния — не имеющими в нем никакой реальаной доли. Они, пожалуй, и преднамеренно используют свой ум и силу для себя, ради притязаний на привилегии и высокое положение и в ущерб общему благу. Аристократическое общество всегда ограничивает круг людей, признаваемых причастными к государству, к единству цели и судьбы; притом реально обеспечить соответствующее благополучие всем теоретически включаемым в этот круг оно обычно тоже не удосуживается. Всякое решительное демократическое движение сопровождается расширением сферы государства и более действенным контролем затем, чтобы принадлежащие каждому гражданину права гарантировались ему,

Но если бы и могли найтись мужи настолько мудрые, что не впали бы в неведение относительно нищеты и упадка за пределами непосредственного круга их деятельности, мужи настолько добродетельные, что употребляли бы свою власть только ради сообщества, — все же есть еще одно обстоятельство, в силу которого аристократическая доктрина обречена. Когда все люди просто исполняют мотив согласия с высшим общественным благом, который, однако, не они сами для себя сложили, — это не удовлетворяет этической идее. Даже если допустить, что правление лучших (aristoi) непременно приводило бы к высшему внешнему развитию общества и индивида, тут все еще оставался бы решающий пробел. Человеческая природа не может довольствоваться благом, доставляемым извне, сколь бы ни было это благо значительным и в остальных отношениях полным. Аристократическая идея предполагает, что масса людей должна быть мудростью размещена или, при необходимости, силой расставлена по надлежащим местам в общественном организме. В самом деле, верно, что когда индивид обрел то место в обществе, для которого он наилучшим образом приспособлен, и выполняет соответствующую этому месту функцию, — он тем самым достиг наиболее полного своего развития, но столь же верно (и это — истина, которую обходит аристократия, а демократия подчеркивает) , что находить это место и брать на себя соответствующую работу он должен главным образом сам. Демократия не отличается от аристократии по своей цели. Цель — не просто в утверждении индивидуальной воли как индивидуальной; она не в пренебрежении законом, всеобщим; она — в полной реализации закона, то есть единого духа сообщества. Отличается же демократия по своим средствам. Это всеобщее, этот закон, это единство цели, это выполнение функции с преданностью интересам общественного организма — все это не подлежит, внедрению в человека извне. Все это должно начинаться в самом человеке, каким бы значительным при этом ни был вклад со стороны добродетельных и мудрых членов общества. Ответственность личности, индивидуальный почин — вот интонации демократии. И демократия, и аристократия предполагают, что актуальное состояние общества призвано послужить осуществлению цели, которая является этической, но аристократия предполагает, что это должно делаться в первую очередь через посредство особых институтов или организаций в рамках общества; демократия же полагает, что идеал уже производит свою работу в каждой личности и ему надо довериться и предоставить действовать самому. В демократии присутствует определенный индивидуализм, какого нет в аристократии; но это индивидуализм в этическом, а не в числительном смысле; это индивидуализм свободы, ответственности перед этическим идеалом и инициативы ради него, а не индивидуализм беззакония. Одним словом, демократия подразумевает, что личность представляет собой начальную и конечную реальность. Она признает, что во всей полноте значение личности может быть познано индивидом лишь так, как оно уже представлено ему в объективной форме в обществе; она признает, что наиглавнейшие стимулы и импульсы, поощряющие к реализации личности, поступают от общества; но она, однако же, сообразуется с тем фактом, что личность не может быть уготована для кого бы то ни было, даже для самого слабого и деградировавшего, кем бы то ни было другим, пусть и самым мудрым и сильным. Она исходит из того, что в каждом индивиде живет личностное начало, и выбор в пользу того, чтобы его развивать, должен идти от самого индивида. Из этого центрального положения, в какое ставится личность, рождаются остальные мотивы демократии: свобода, равенство, братство, которые суть не просто слова, чтобы зажечь толпу, но символы самой высокой этической идеи, до какой до сих пор когда-либо поднималось человечество, — идеи, что личность есть то единственное, что представляет постоянную и неизменную ценность, и что в каждом человеческом индивиде заключена личность.

В порядке иллюстрации (а все, что говорится в оставшейся части настоящей статьи, говорится только в порядке иллюстрации) обратимся к понятию свободы. Платон дает яркую иллюстрацию того, как он понимает свободу в демократии. Она означает — поступать, как угодно. Она означает — выстраивать свою жизнь, как нравится. Она означает — думать и действовать, как заблагорассудится. Свобода в демократии не может иметь никаких границ. Ее результатом является утрата законопочитания и порядка. Она есть отрицание умеренности и принципа ограничения. Свобода в демократии означает исполнение индивидуальных воль, удовлетворение частных желаний, доводимые до крайней степени. Она не знает порядка или закона (Republic, VIII, 557-563). Словом, она есть предельное утверждение индивидуализма, приводящее к анархии. В этом своем видении свободы он поддержан всем антидемократическим направлением. Но с демократической точки зрения, будем помнить, индивид — больше, чем индивид, он — личность. Его свобода — это и не просто самоутверждение, и не безудержность желаний. Вы не можете сказать, что он не знает никакого закона; вы должны сказать, что он не знает никакого закона, кроме своего собственного, закона личности; другими словами — не знает никакого извне навязываемого закона, сколь бы ни был величествен авторитет и несомненна добродетель тех, кто навязывает. Закон есть объективное выражение личности. Он не является ограничением, налагаемым на индивидуальную свободу; он соотносителен с нею. Свобода — это не числительное понятие, выражающее отъединенность; она — выражение той этической идеи, что личность есть высший и единственный закон, что каждый человек — абсолютная самоцель. Демократический идеал включает свободу, ибо демократия — ничто без изначального внутреннего побуждения, без внутреннего выбора идеала и без свободного внутреннего следования ему.

Теперь, опять-таки для иллюстрации, возьмем понятие равенства. Если послушать представителей аристократического направления, равенство оказывается числительным равенством, означающим, что одна единица ничем не хуже другой единицы. Понимая равенство как относящееся просто к отдельности индивидов, они полагают, что его неизбежным результатом, логическим, если не историческим, является равный раздел всего, от добродетели до богатства. Демократию осуждают по причине того, что в ней в качестве равных рассматриваются худшие и лучшие, мудрейшие и самые невежественные из людей. Ее осуждают, говоря, что она нацелена на равное распределение богатства и того счастья, какое приносят материальная собственность и блага окружающей среды. Говорят о том, что это и безрассудно, и порочно — поддаваясь обману равенства, пытаться закрывать глаза на различия между людьми по уму, по добродетельности и по трудолюбию; о том, что на этих-то различиях и покоится вся структура общества, с существующими в ней необходимыми градациями подчиненности и услужения; и что единственно устойчивое, как и единственно прогрессирующее общество — то, в котором справедливо получают возможность своего проявления мотивы неравенства как в политической жизни, так и в сфере трудовой деятельности людей. Как говорит Мэйн, людей к все большему производству ресурсов всегда побуждали такие мотивы, которые неизменно влекут за собой неравенство в их распределении. Побудительными причинами активности всегда были нескончаемая борьба за существование, частная война, заставляющая одного человека стремиться прочно оседлать другого. Устраните эти побудительные причины, внедрите равенство — и не станет никаких побуждений к прогрессу.

Что можно сказать по поводу этого вердикта? Только то, что он не попадает в цель. В том, что касается демократии, за ним не стоит никакой реальности. Равенство — это не арифметическое, но этическое понятие. Личность так же универсальна, как человечество; она невосприимчива к любым разграничениям, отмежевывающим одних людей от других. Везде, где только перед вами человек, вы имеете дело с личностью; и не существует никакого признака, до которому можно одну личность отличить от другой с тем, чтобы поставить выше или ниже. Это значит, что в каждом индивиде заключена некая бесконечная и универсальная возможность; возможность быть царем или жрецом. Аристократия кощунственна по отношению к личности. Она являет догмат о немногих избранных, примененный не к некоей жизни в будущем, а ко всем отношениям рода людского. Поклонение героям подразумевает презрение к человеку. Равенство, в истинном его значении, синонимично определению демократии, которое дал Джеймс Рассел Лоуэлл. Это — форма общества, в котором каждый человек имеет шанс и знает, что он его имеет; а мы можем добавить: шанс, которому нельзя поставить никаких мыслимых пределов, шанс поистине бесконечный — стать личностью. Равенство, словом, — это идеал человечности, идеал, сознавая который, демократия живет и развивается.

На одном аспекте упомянутого вердикта, относящемся к характеру равенства в сфере трудовой деятельности людей или к предполагаемой тенденции демократии к социализму, если не к коммунизму, придется еще задержать внимание. И нет никакой нужды прибегать здесь к околичностям, вместо того чтобы прямо сказать: демократия в реальности не оправдывает своего названия, покуда она не является равным образом индустриальной демократией, как и гражданской, и политической. До удовлетворения такому условию, что и говорить, довольно далеко; в данном отношении демократия представляет собой идеал будущего, а не исходный рубеж. Общество в этом смысле все еще изрядный аристократ. А это косвенным образом влияет на нашу гражданскую, а также политическую организацию, которые оказываются лишь в неполной мере демократичными. Стало быть, для них, как и для сферы трудовых отношений, является необходимостью некая демократия материального благосостояния.

Такие утверждения только потому кажутся неприемлемыми, что сторонники этой демократии материального благосостояния часто, а противники — всегда, представляют ее таким образом, как если бы она означала количественный раздел всего богатства на равные доли и его количественное перераспределение. Однако все, о чем говорилось в настоящей статье, говорилось напрасно, если теперь же не отдать себе отчет в том, что демократия есть что угодно, только не количественное понятие; и что ее количественное приложение столь же неуместно в данном пункте, как и в любом другом. Что означает демократия материального благосостояния в подробностях, мы не узнаем, покуда в самой реальности ее черты не проступят явственнее, чем это имеет место сейчас. В целом, однако, она означает и должна означать, что все трудовые отношения предстоит рассматривать как подчиненные человеческим отношениям, закону личности. Количественной определенности (identity) не требуется, она даже не допускается; но безусловно требуется, чтобы организация трудовых отношений сделалась общественной функцией. А если и данное выражение кажется неприемлемым, то это лишь поскольку его истолковывают в том смысле, что общество как целое должно тем или иным образом, упраздняя всякую индивидуальную инициативу и ее результаты, взять в свои руки всю ту деятельность (undertakings), которую мы называем экономической. Может казаться, что употребленное выражение подразумевает социализм в том смысле, в каком этим словом обозначают способ жизнеустройства, уничтожающий ту самую индивидуальную ответственность и индивидуальную активность, которые составляют душу современной жизни. Однако же когда нам говорят, что семья есть общественный институт и что жизнь в семье представляет собой общественную функцию, понимаем ли мы это в том смысле, что семья есть форма существования, в которой отвергнута всякая индивидуальность, и что создано искусственное образование, глушащее деятельность индивида, на какую тот имеет право? Полагаю, что нет; мы понимаем, что семья есть нравственное сообщество и что жизнь в семье соответствует своей идее лишь когда индивид реализует свои единые с нею интерес и цель.

А это, по роду своему, и есть то, что имеется в виду, когда мы говорим о необходимом общественном характере трудовых отношений; мы имеем в виду, что они должны стать материалом нравственного претворения, формой и субстанцией общности блага (хотя и не обязательно общности благ) более широкой, чем какая бы то ни было ныне известная подобная общность; что точно так, как семья — в наилучших своих образцах в значительной мере, а также государство — в некоторой, хотя и меньшей, степени, — подразумевает единство цели и интереса, так же и экономическое общество должно подразумевать единство интереса и цели. По правде говоря, в этих вопросах мы до сих пор в значительной степени замыкаемся в тех интеллектуальных пределах, какие ограничивают дохристианскую мысль. Мы все еще представляем себе жизнь слагающейся из двух частей, из которых одна — животная, другая — истинно человеческая и потому истинно нравственная. Деятельность по добыванию и распределению материальных жизненных благ представляется, собственно, средством к обеспечению возможности более высокой жизни, жизни человеческих индивидов в их сугубо человеческих отношениях, — но сама по себе при этом рассматривается как находящаяся целиком вне пределов такой жизни. И Платон, и Аристотель, например, всегда принимают как нечто само собой разумеющееся, что все относящееся к производству, к добыванию или распределению богатства, полностью лежит за пределами, более того — противоположно жизни гражданина, т.е. члена нравственного сообщества. Софистам, на которых Платон обрушивался с нападками зато, что они за учение брали плату, в упрек ставилось то, что они тем самым сводят личностное (и, значит, моральное) отношение, отношение учителя и ученика, к трудовому; словно оба вида отношений непременно враждебны друг другу. Аристотель отрицает, что ремесленник может обладать добродетелью, т.е. качествами, с которыми сопряжено выполнение общественных функций. Мастеровые, разумеется, совершенно необходимы государству, "но не все, кто необходим государству, являются гражданами". (А надо помнить, что термины "гражданин" и "государство" у Аристотеля всегда несут этическую нагрузку.) Считалось необходимым, чтобы имелись в наличии те, кто отдает себя чисто материальному, производственному, с тем, чтобы другие могли — располагая для этого временем — отдавать себя общественному и политическому, нравственному. Мы, по крайней мере номинально, отказались от представления, что какой—то контингент людей надо предназначить для выполнения той. необходимой работы; но самую работу и связанные с нею отношения мы все еще представляем себе так, как если бы они находились за пределами мира этики, полностью принадлежа царству природы. Мы признаем, более того — порой настаиваем на том, что нормы этики должны применяться к этой производственной сфере, но такое применение мыслим как приложение извне. Того, однако, не признаем, что экономическая и производственная жизнь сама в себе несет этическое начало, не признаем необходимости того, чтобы она способствовала реализации личности, формируя более высокое и более полное единство между людьми; но в этом и состоит смысл утверждения, что демократия должна стать производственной.

Я привел эти иллюстрации просто чтобы продемонстрировать, что означает, с моей точки зрения, понятие демократии, а также показать, что в основе возражений, какие обычно противополагаются демократии, лежат представления, в соответствии с которыми она мыслится в духе индивидуализма числительного свойства; и я постарался провести ту мысль, что демократия есть этическая идея, идея об укорененной в каждом человеке личности с поистине бесконечными способностями. Демократия и единый, конечный нравственный идеал человечности, — по моему мнению, синонимы. В идее демократии, идеях свободы, равенства и братства заключено представление об обществе, в котором исчезло разграничение духовного и мирского и, как в учении греков, как в христианском учении о Царстве Божьем, церковь и государство, божественная и человеческая организация общества суть одно. Но это, вы скажете, идеализм. В ответ я могу, еще раз цитируя Джеймса Рассела Лоуэлла, заметить, что "это действительно идеализм, но я один из тех, кто считает, что реальное не обретет непоколебимой основы, пока не будет опираться на идеальное"; и добавлю, что лучшим мерилом для оценки любой формы общества является идеал, на который оно ориентирует формы своей жизни, и степень, в какой оно реализует этот идеал.

Возрождающийся либерализм

Дж.Дьюи

Из книги: Liberalism and Social Action (New York: G.P. Putnam's Sons, 1935); перепечатано: The Later Works, Vol. 11.

Начну с примера, показывающего, в чем состоит действительное содержание проблемы. Чем, помимо нашей традиции насилия, объяснить, что свободу выражения, вызывающую к себе терпимое отношение и даже восхваляемую, покуда социальная обстановка по-видимому развивается спокойно, с такой готовностью уничтожают, как только положение обостряется? Конечно, общий ответ заключается в том, что, по сути дела, общественные институты сделали нас привычными к применению силы в той или иной скрытой форме. Но часть ответа состоит еще и в нашей укоренившейся привычке рассматривать разум как личное достояние индивида, а пользование им — как его личное право. Ошибочно думать, что свобода, исследования и свобода выражения не являются способами действия. Это чрезвычайно сильные способы действия. Реакционер практически, если и не в отчетливо-мыслительной форме, постигает данный факт быстрее либерала, который слишком склонен думать, что эта свобода не влечет за собой последствий, являясь к тому же всего лишь личным правом индивида. В результате к этой свободе относятся терпимо, пока она не внушает каких-либо опасений за status quo общества. Когда же такие опасения возникают, предпринимаются всемерные усилия к отождествлению существующего порядка с общественным благом. Из такого отождествления, коль скоро оно закрепилось, следует, что всякое сугубо личное право должно отступить перед общественным благом. До тех пор, пока свободы мысли и слова требуют как сугубо личного права индивида, данное требование, как это происходит с другими чисто личными требованиями, будет отступать в сторону, как только окажется противоречащим, или будет успешно изображено как противоречащее, всеобщему благосостоянию...

Либерализм должен взять на себя ответственность за разъяснение того, что разум является общественным достоянием и в реальности, в социальном сотрудничестве наделен общественной, под стать своему происхождению, функцией. Конт был тем, кто сказал — реагируя на сугубо индивидуалистические идеи, которые, как ему представлялось, лежали в основе Французской революции, — что в математике, физике и астрономии не существует права на личную совесть. Бели мы вырвем это утверждение из контекста собственно научного процесса, то оно опасно, ибо ложно. Индивидуальный исследователь не только обладает правом, но это и его обязанность, критиковать идеи, теории и "законы", принятые в науке. Взятое же в контексте научного метода, приведенное утверждение указывает на то, что в своей критике он опирается на выработанную обществом сумму знаний и использует методы, находящиеся не в частном владении, и не частного происхождения. Он использует метод, сохраняющий свою общественную значимость, даже когда в его использование и применение вносятся новшества...

... Хочу высказаться о том, как действует разум в наших нынешних политических институтах, на примере нынешней практики демократического управления. Я не стал бы преуменьшать продвижения, достигнутого в вытеснении метода правления на основе произвола методами обсуждения и совещания. Но лучшее слишком часто враг еще лучшего. Обсуждение как проявление разума в политической жизни благоприятствует гласности; благодаря ему выявляются язвы, которые в ином случае оставались бы скрытыми. Оно создает предпосылки для распространения новых идей. По сравнению с деспотическим правлением, оно поощряет в людях интерес к общественным делам. Вместе с тем, как ни необходимы обсуждение и споры для разработки идей и политики после того как идеи выдвинуты, на них не приходится полагаться в деле систематической выработки широких планов, планов, какие требуются, чтобы удовлетворительным образом решать проблему социальной организации. Было время, когда считалось, что обсуждения, сопоставления уже существующих идей с целью их очищения и прояснения достаточно для открытия строения и законов физического мира. В данной области этот метод был вытеснен методом экспериментального наблюдения, в ходе которого руководствуются широкими рабочими гипотезами и используют все предоставляемые математикой возможности.

Но в политике мы продолжаем опираться на метод обсуждения; при этом научный контроль носит лишь случайный характер. Наша система народного голосования, при всей ее огромной ценности в сравнении с тем, что существовало прежде, иллюстрирует собой идею, что разум — сугубо личное достояние индивидов, в лучшем случае приумножаемое публичной дискуссией. Существующая политическая практика, полностью игнорируя профессиональные группы и связанные с их существованием организованное знание и такие же цели, полагается на суммирование индивидов, сходное с чисто количественной формулой Бентама о наибольшей сумме удовольствий возможно большего числа людей. Образование партий, или, как их называли писатели восемнадцатого века, фракций, и системы партийного правления — это практически необходимый противовес числительному и атомистическому индивидуализму. Представление, что посредством публичного обсуждения межпартийная борьба выявит нужные обществу истины, является смягченной политической версией гегелевской диалектики, в которой синтез достигается соединением противоположных понятий. У этого метода нет ничего общего с тем процессом организованного, основывающегося на сотрудничестве исследования, которому естественные науки обязаны столькими триумфами.

Когда разум в политике отождествляют с обсуждением, это значит, что полагаются на символы. Вероятно, величайшим изобретением среди достижений человечества было изобретение языка. Еще одним великим изобретением стало развитие политических форм, способствующих применению символов вместо осуществления власти на основе произвола. Данью могуществу символов явились и утверждение в девятнадцатом веке парламентских институтов, принятие писаных конституций и введение голосования как средств политического управления. Но символы значимы только в сочетании со стоящей за ними действительностью. Я думаю, ни один разумный наблюдатель не станет отрицать, что в партийной политике они часто используются не как средство контакта с действительностью, а для ее подмены. Численность тех, кто испытывает их влияние, чрезвычайно возросла благодаря грамотности общества, появлению телеграфа, дешевой почты и печатного станка. Немалый вклад в создание обычаев, в которых реальности подменяются символами, внесло то, что мы называем образованием. Формы народовластия делают необходимым тщательно продуманное использование слов с целью повлиять на политическое действие. Неизбежным следствием сочетания таких влияний оказывается "пропаганда", и она распространяется на все стороны жизни. Слова не только подменяют собой реальности, но и сами извращаются. Падение престижа [института] голосования и парламентского правления тесно связано с убеждением, может быть, и не выражаемым словами, но отчетливо проявляющимся в практике, что разум — это личное достояние индивида и пробиться к нему можно путем словесного убеждения.

По контрасту, этот факт раскрывает подлинное значение разума применительно к области общественного мнения, общественных настроений и действия. Кризис демократии требует, чтобы на смену разуму в том виде, в каком он принят ныне, пришел разум, каким он предстает в научном процессе. Потребность в такой смене не исчерпывается требованием большей честности и беспристрастности, хотя эти качества ныне и подорваны тем, что дискуссии ведутся главным образом ради достижения преимуществ в межпартийной борьбе и ради обеспечения того или иного особого, хотя и скрываемого, интереса. Восстановление этих качеств необходимо. Но требуется гораздо больше. Общественное использование разума оставалось бы ущербным, указанным нравственным качествам был придан высочайший статус, но разум по-прежнему отождествлялся бы лишь с обсуждением и убеждением, как ни важно и то, и другое. Требуется приближение к применению научного метода в исследовании и инженерного мышления в задумываний и разработке далеко идущих социальных проектов. Навык рассматривать социальную действительность в Категориях причин и следствий, а социальную политику — в категориях средств и результатов все еще находится в зачаточном состоянии. Контраст между состоянием разума в политике и в научном контроле над природой надо понимать буквально. То, что достигнуто в этой последней сфере, выдающаяся демонстрация значения организованного разума. Совокупный эффект науки и техники только за последние сто лет вылился в высвобождение большего количества производительной энергии, чем за всю предыдущую историю человечества. С точки зрения производительности он в течение жизни одного лишь последнего поколения возрос в девять миллионов раз. Почти сбылось пророчество Фрэнсиса Бэкона о покорении сил природы посредством перемен в методах исследования. Стационарный двигатель, локомотив, динамомашина, автомобиль, турбина, телеграф, радио и кинематограф — все это не творения отдельных умов или особого экономического строя, называемого капитализмом. Они — результат применения методов, которые сначала помогли проникнуть в действующие закономерности природы, а затем применить полученные знания в смелом, исполненном воображения изобретательстве и конструировании.

В наши дни много приходится слышать о классовом конфликте. Прошлая история человечества преподносится нам почти исключительно как череда схваток между классами, завершавшихся победой ранее угнетенного класса и передачей ему власти. Трудно избежать истолкования прошлого в терминах современности. В сущности, избежать такого подхода в принципе невозможно. С определенной оговоркой, крайне важно то, что мы вынуждены следовать таким путем. Ибо настоящее с нами, а прошлое как таковое ушло, если не считать доставляемого им эстетического наслаждения либо отдохновения. Знание прошлого важно лишь в той мере, в какой оно углубляет и расширяет наше понимание настоящего. Но есть и оговорка. Обращаясь к прошлому, мы должны схватывать то, что наиболее важно в настоящем, и не позволять вводить себя в заблуждение второстепенным явлениям, сколь бы насыщенными и непосредственно актуальными они ни были. С этой точки зрения подлинно действенная сила, порождающая комплекс изменений, какие ныне претерпевает мир, — это становление научного метода и основывающейся на нем техники, но не классовая борьба, дух и метод которой противостоят науке. Если мы овладеем той каузальной силой, какою обладает это воплощение разума, то будем знать, где искать средства для управления дальнейшими переменами.

Когда я утверждаю, что научный метод и техника явились той активной силой, что породила переживаемые обществом революционные сдвиги, я не хочу сказать, что ее действие не испытывало тормозящего, отклоняющего и извращающего воздействия других сил. Напротив, этот факт подразумевается сам собой. В сущности, именно здесь заключен конфликт, лежащий в основе путаницы и неопределенностей нынешней ситуации. Это конфликт между учреждениями и обычаями, ведущими свое начало от донаучной и дотехнологической эпохи, и порожденными наукой и техникой новыми силами. Приложение науки, а в значительной степени и ее собственный подъем были обусловлены системой, которая названа капитализмом — огрубленным обозначением совокупности политических и правовых установлений, концентрирующихся вокруг определенного способа экономических отношений. В силу обусловленности науки и техники такой средой вторая и по-человечески самая важная часть предвидения Бэкона до сих пор далека от своего осуществления. Покорение сил природы шло, отнюдь не в той мере, в какой он ожидал, улучшая участь простого человека.

Существовавшие к моменту начала научной и промышленной революций правовые учреждения и нравственные представления породили условия, которые позволили сравнительно узкому классу распорядиться главными плодами этих революций. Промышленным предпринимателям удалось собрать жатву, которая была неизмеримо больше того, что они посеяли. Благодаря установлению частной собственности на средства производства и обмена они смогли прикарманить значительную долю результатов возросшей производительности труда. Такое присвоение не было результатом преступного сговора или злого умысла. Оно санкционировалось не только многовековыми правовыми институтами, но и всем действовавшим моральным кодексом. Институт частной собственности возник задолго до времен феодализма. За немногими исключениями люди знали его еще на заре цивилизации. Его существование наложило глубокий отпечаток на моральные представления человечества. Кроме того, тенденцией новых промышленных сил было разрушить многие из прежде существовавших жестких классовых барьеров, а также дать миллионам новую перспективу и вдохнуть в них новую надежду, что особенно характерно для этой страны, не имеющей каких-либо феодальных корней и застывшей классовой системы.

Поскольку все еще сохраняются правовые институты и способы мышления, характерные для пережитых цивилизацией веков, существует конфликт, вносящий путаницу во все аспекты современной жизни. Проблема порождения новой ориентации общества и новой социальной организации — это в конечном счете проблема использования новых ресурсов производства, ставших возможными благодаря прогрессу естественных наук, ради общественных целей, ради того, что Бентам называл наибольшим благом наибольшего числа людей. На пути осуществления этого великого преобразования встают институциональные отношения, утвердившиеся в донаучную эпоху. Отставание форм мышления и нравственности обеспечивает давним институтам надежную основу; выражая прошлое, они все еще тем самым выражают и современные убеждения, взгляды и устремления. Здесь и сосредоточена сегодня проблема либерализма.

С помощью почерпнутого из прошлой истории довода, что радикальные перемены следует осуществлять средствами классовой борьбы, достигающей своей высшей точки в открытой войне, невозможно провести различие между теми двумя силами: активной и другой, противодействующей первой либо отклоняющей ее от ее направлена, — коими порождена та общественная обстановка, в которой мы живем. Как я уже упоминал, активная сила — это научный метод и его технологическое приложение. Противоположная сила — это сила более давних установлений и сложившихся на их основе и вокруг них обычаев. Вместо того, чтобы различать эти силы и определять последствия действия той и другой, обе силы смешивают между собой. Результат смешения получает наименование капиталистического класса, или класса буржуазии и на его счет как класса, относят все важные черты нынешнего индустриализованного общества, — подобно тому как защитники режима экономической свободы для частной собственности привыкли связывать с капиталистическим строем каждое достигнутое за последние полтора столетия улучшение. Так, в правоверной коммунистической литературе, начиная с "Коммунистического манифеста" 1848 г.по нынешний день, нам рассказывают, что буржуазия — а это обозначение определенного класса — произвела то-то и то-то. Она придала, как утверждается, космополитический характер производству и потреблению; разрушила национальную основу промышленности; сконцентрировала население в городских центрах; в ходе главного своего достижения, создания колоссальных производительных сил, переместила власть из деревни в город. Вдобавок она породила кризисы все усиливающейся напряженности, а также, в неистовом стремлении контролировать рынки и сырье, — империализм нового типа. В конце концов она породила новый класс, пролетариат, — породила его как класс, общие интересы которого противостоят ее собственным, и неизбежно стимулирует его организацию сначала как класса, а затем и как политической силы. В соответствии с экономической версией гегелевской диалектики, класс буржуазии таким путем формирует свою собственную полную и полярную противоположность, и наступит время, когда та покончит со старой властью и управлением. Классовая борьба происходящая в форме завуалированной гражданской войны, в конечном счете выльется в открытую революцию, результатом которой станет либо совместная гибель противоборствующих сторон, либо революционная перестройка общества в целом посредством передачи власти от одного класса другому.

В этом вкратце изложенном воззрении размах сочетается с большой простотой. Меня оно интересует здесь лишь постольку, поскольку в нем акцентируется мысль о борьбе между классами, разрешающейся открытой и насильственной войной, как способе вызвать коренные общественные перемены. Ибо, надо отметить, вопрос ведь не в том, будет ли насилие в каком-то объеме сопровождать осуществление радикального преобразования институтов. Вопрос в том, станет ли усилие разума тем методом, на который мы последовательно опираемся и внедрению которого посвящаем свои силы. Настойчивое утверждение, что применение насилия неизбежно, ставит предел использованию наличного разума, ибо там, где царит неизбежное, разум использоваться не может. Приверженность неизбежному всегда является плодом догмы; разум если и претендует на знание, то только подкрепленное опытом, этой противоположностью предвзятой догмы. Кроме того, соглашаясь заранее с неизбежностью насилия, можно способствовать его применению в случаях, где при других обстоятельствах сработали бы мирные средства. Любопытно, что хотя, по всеобщему признанию, такая-то и такая-то социальная проблема, скажем, проблема семьи, железных дорог или банковского дела, если и должна решаться, то исключительно методами разума, тем не менее предполагается, что существует некая единая всеохватывающая социальная проблема, которая может быть решена только с применением насилия. Этот факт был бы необъясним, если бы речь не шла о заключении, посылкой которого служит догма.

Часто утверждают, что метод экспериментирующего разума может применяться при изучении природных явлений, поскольку в физическом мире нет столкновений классовых интересов, но неприменим к обществу, несущему на себе столь глубокий отпечаток несовместимых интересов. После чего решают, что "эксперименталист" — это тот, кто предпочел не замечать неудобного факта столкновения интересов. Конечно, конфликтующие интересы существуют; иначе не было бы социальных проблем. В том именно и состоит обсуждаемый вопрос: как можно урегулировать сталкивающиеся притязания по возможности к наибольшей выгоде всех — или хотя бы значительного большинства? Метод демократии — в той степени, в какой он является методом организованного разума, — заключается в том, чтобы существующие конфликты вынести на такое открытое пространство, где составляющие конфликт конкретные притязания могут быть увидены и оценены, где они могут быть обсуждены и по ним вынесены суждения в свете более широких интересов, чем те, что представлены любым из этих притязаний в отдельности. Например, существует столкновение интересов производителей вооружения и большинства остальной части населения. Чем тщательнее публично и научно взвешиваются притязания обеих сторон, тем более вероятно, что будет выявлен и реализован общественный интерес. Несомненно, интересы финансового капитала, который контролирует средства производства и прибыли которого зависят от сохранения относительной нехватки, объективно сталкиваются с интересами незанятых рабочих, голодающих потребителей. Но что порождает насильственное противоборство, так это неумение вынести конфликт на свет разума, с тем чтобы в отношении конфликтующих интересов могло быть принято решение во имя интересов значительного большинства. До определенного момента важность разумного выявления и выражения доминирующего общественного интереса признают и те, кто наиболее привержен догме о неизбежности насилия, а затем они отступают назад. "Эксперименталист" — это тот, кто был бы склонен позаботиться о том, чтобы метод, на который во всяком демократическом сообществе в какой-то степени полагаются все, применялся последовательно и до конца...

Верно, что в этой стране в результате того, как толковалась судами наша писаная конституция, политические институты на редкость негибки. Столь же верно, и даже еще более важно (поскольку это один из факторов такой негибкости) то, что наши демократические по форме учреждения по существу благоволят привилегированной плутократии. Тем не менее было бы чистой воды пораженчеством до всякой действенной проверки заведомо полагать, что демократические политические институты не способны к дальнейшему развитию либо к конструктивному общественному использованию...

... Надо слишком уж верить в гегелевскую диалектику противоположностей, чтобы допустить, что применение силы классом вдруг обернется демократическим бесклассовым обществом. Сила рождает контрсилу; ньютоновский закон действия и противодействия продолжает сохраняться в физике, а насилие — физическое явление. Провозглашать демократию высшим идеалом, а подавление демократии — средством достижения идеала — это, может быть, и возможно в стране, не знавшей даже зачатков демократии, но когда подобное провозглашается в стране, в традициях которой есть все от истинно демократического духа, это значит, что у определенного класса есть желание захватить и удержать власть, как бы он ни назывался — фашистским или пролетарским. В свете того, что происходит в недемократических странах, уместно спросить, означает ли власть класса диктатуру большинства или же диктатуру партии меньшинства над классом-избранником; допускается ли диссидентство хотя бы внутри класса, на представительство которого партия претендует; и происходит ли развитие литературы и других форм искусства согласно предписанной партией формуле в соответствии с доктринерской догмой истории и непогрешимого руководства, или же художники свободны от регламентации. Пока на эти вопросы не будет получен удовлетворительный ответ, позволительно с изрядным подозрением смотреть на тех, кто утверждает, что подавление демократии есть путь к надлежащему установлению подлинной демократии. Отступление от опоры на организованный разум как средства направлять социальные преобразования — да и то отступление скорее по видимости, чем по сути — может иметь место единственно в том случае, если общество по уполномочию большинства вступило на путь социального экспериментирования, ведущий к крупным социальным сдвигам, а меньшинство, прибегая к силе, отказывается допустить реальное применение метода разумного действия. Тогда ради разоружения и подчинения упорствующего меньшинства может иметь место разумное применение силы.

Некоторые, вероятно, сочтут, что я оказываю слишком много чести позиции сравнительно небольшой группы, относясь к ее доводам столь серьезно. Но эта позиция позволяет выявить стоящие перед нами альтернативы. Она оттеняет значение возрождающегося либерализма. Альтернативы выглядят так: либо продолжать плыть по течению, попутно импровизируя в случае возникновения в обществе чрезвычайных ситуаций; либо делать ставку на насилие; либо рассчитывать на общественно организованный разум. Первые две альтернативы, впрочем, не исключают друг друга, потому что, если событиям дать развиваться стихийно, результатом и могут явиться осуществленные путем насилия, неважно, запланированного заранее или нет, какие-то изменения в обществе. В целом же политика либерализма в последнее время была нацелена на продвижение "социального законодательства", т.е. таких мер, которые к прежним функциям правительства добавляют осуществление им социальных услуг. Важность этого добавления не следует недооценивать. Оно знаменует решительный отход от либерализма laissez faire и имеет существенное значение, просвещая мысль общества относительно возможностей организованного социального контроля. Оно способствовало разработке определенной методики, которая в любом случае потребуется при обобществленной экономике. Но дело либерализма надолго окажется в проигрыше, если он не будет готов пойти дальше и обобществить ныне имеющиеся производительные силы, с тем чтобы сама структура экономического уклада служила опорой для свободы индивидов.

Обеспечить надежную основу для упорядоченного выражения личных способностей и удовлетворения потребностей человека во внеэкономических направлениях — вот высшее предназначение экономического уклада. Усилия рода человеческого, связанные с материальным производством, входят, как я отмечал, в круг интересов и деятельности, носящих относительно рутинный характер, если определить как "рутину" то, что, не поглощая внимания и сил, обеспечивает постоянную основу для высвобождения ценностей умственной деятельности, эстетических переживаний и дружеского общества. Каждый крупный учитель и проповедник религии и нравственности, утверждал, что материальное является предпосылкой достойной жизни. По меньшей мере, на словах с этой мыслью согласны в любом цивилизованном сообществе. Переложение груза материального производства с человеческих мышц и мозгов на пар, электричество и химические процессы ныне делает возможным реальное внесение этого идеала в повестку дня. Нужды, потребности и желания всегда остаются той движущей силой, которая порождает созидательную деятельность. Когда потребности силою обстоятельств сводятся в массе человечества по большей части к добыванию средств существования, тогда то, что должно было бы оставаться лишь средством, поневоле становится самоцелью. До настоящего времени использование новых механических производительных сил, являющихся средством избавления от подобного положения дел, усиливало и еще более обостряло соотношение средств и целей, обратное истинному. Говоря по совести, я не вижу, как можно было избежать того, чтобы эпоха приобрела подобный характер. Но ее увековечение порождает постоянно растущий социальный хаос и раздоры. Ее прекращения нельзя добиться, проповедуя людям, что духовные цели им следует ставить выше материальных средств. Достичь этого можно путем организованной социальной реконструкции, когда результаты действия механизма изобилия оказываются в свободном распоряжении индивидов. Реальный разъедающий "материализм" нашего времени не опирается на науку. Он проистекает из упорно культивируемого находящимся у власти классом представления, что созидательные способности личности может пробудить и развить лишь борьба за обладание материальными ценностями и за получение материальных выгод. Нам надо либо отказаться от провозглашаемой веры в верховенство идеала и духовных ценностей и приспособить наши взгляды к господствующей материалистической ориентации, либо же организованным энергичным усилием мы должны основать обобществленную экономику — экономику материальной обеспеченности и изобилия, которая высвободит энергию человека для достижения высших ценностей.

Поскольку высвобождение способностей индивидов для свободного и самостоятельного самовыражения есть важнейшая составная часть кредо либерализма, то либерализм, если он искренен, должен иметь волю к обладанию средствами, которыми обусловлено достижение его целей. Жесткая регламентация материальных и механических сил — единственный способ, каким массы индивидов могут освободиться от регламентации и последующего подавления их культурных возможностей. Либерализм пришел в упадок потому, что не принял во внимание тех имеющихся альтернатив и не избрал тех средств, от которых зависит осуществление провозглашаемых им целей. Либерализм лишь в том случае останется верен своим идеалам, если двинется в направлении, ведущем к их достижению. Существование представления, будто бы организованный общественный контроль за экономическими силами несовместим с историческими путями либерализма, подтверждает, что прогрессу либерализма продолжают мешать пережитки эпохи laissez faire с ее противопоставлением общества и индивида. Концепция, утверждающая, что цели свободы и развития индивидуальности исключают использование организованного общественного усилия в качестве средства, расхолаживает либералов и парализует их усилия. Прежний либерализм рассматривал самостоятельную и конкурентную экономическую деятельность индивидов в качестве средства к достижению общественного благосостояния как цели. Нам надлежит сменить эту перспективу на обратную и увидеть, что обобществленная экономика есть средство обеспечить свободное развитие индивида как цель.

Общеизвестно, что либералы разъединены и в своих взглядах, и в своих устремлениях, тогда как реакционеров удерживают вместе общность интересов и сила привычки. Только в единстве устремлений и с помощью такого единства могут либералы прийти к выработке общих позиций и взглядов. В той мере, в какой общественный контроль над экономическими силами станет целью либеральной деятельности, будет осуществляться организованное единство действий, подкрепленное согласием в убеждениях. Величайшим воспитующим фактором, величайшей силой, формирующей склонности и установки индивидов, является общественная среда, в которой они живут. Среда, которая нам сегодня всего ближе, — это среда единых действий ради большой цели, какою является обобществленная экономика...

... Демократия была сражающейся верой. Не может быть, чтобы она оказалась неспособна побудить к дисциплине, вызвать энтузиазм и организованность теперь, когда ее идеалы подкреплены идеалами научного метода и экспериментирующего разума. Сводить на будущее проблему к борьбе между фашизмом и коммунизмом — значит навлекать катастрофу, которая может привести цивилизацию к краху. Жизнеспособный и мужественный демократический либерализм и есть та сила, которая способна не допустить столь опасного сужения проблемы. Я, в частности, не верю, что живущие в духе традиций Джефферсона и Линкольна американцы проявят слабость и отступятся, не предприняв искренних усилий по превращению демократии в повседневную реальность. Но для этого, повторяю, понадобится организация.

В споре не получить ответа. Экспериментальный метод означает экспериментирование, и на вопрос можно дать ответ только предпринимая попытки, организованные усилия. Причины для проведения опыта не абстрактны и не скрыты от взора. Они обнаруживаются в тех неурядицах, в той неопределенности и конфликтности, какими отмечен современный мир. Не являются абстрактными или надуманными и причины, позволяющие рассчитывать, что предпринятое усилие окажется успешным. Они заключаются в том, чего уже достиг метод экспериментирующего и открытого к сотрудничеству разума, подчинив силы природы возможному их будущему использованию человеком. В материальном производстве метод разума стал укоренившимся правилом, отказаться от него означало бы вернуться к дикости. Задача в том, чтобы идти вперед, а не назад, пока опора на разум и проверку опытом не станет правилом в социальных отношениях и социальном управлении. Или мы пойдем этим путем, или признаем, что проблема социальной организации во имя свободы человека и расцвета человеческих способностей неразрешима.

Было бы фантастическим безрассудством не обращать внимания или преуменьшать препятствия, которые стоят на этом пути. Однако то, что произошло в ходе научной и промышленной революций, стало — также несмотря на огромные трудности — совершившимся фактом. Путь обозначен. Возможно, он так и не будет проторен. В таком случае будущее окажется чревато угрозой смятения, перерастающего в хаос, который внешне будет на какое-то время замаскирован держащейся на принуждении и насилии силовой организацией, когда свободы людей почти исчезнут. И все же дело свободы человеческого духа, дело предоставления человеческим существам возможностей полного развития своих способностей, дело, за которое либерализм неустанно выступает, слишком драгоценно и слишком укоренено в природе человека, чтобы навечно уйти в тень. После миллионов лет блужданий разум обрел себя как метод, и он не исчезнет навсегда во мраке ночи. Ради того, чтобы эти драгоценные блага не могли быть даже временно утрачены, а, напротив, были бы приумножены и повсеместно распространены, либерализм и должен приложить все силы, проявить максимум мужества.

Демократическое государство

Дж. Дьюи

Из книги: The Public and Its Problems (New York: Henry Holt and Co., 1927). Перепечатано: The Later Works, Vol. 2

Демократия — слово многозначное. Некоторые его значения нагружены столь широким социальным и нравственным смыслом, что не вписываются непосредственно в рамки нашей темы. Но одно из значений несет явственно политический смысл, указывая на некий способ управления — на определенный порядок отбора должностных лиц и регулирования их поведения в качестве таковых. Из различных значений демократии это — не самое захватывающее. Но оно содержит в себе практически все, что существенно для политической демократии. Так вот, теории и соответствующая практика, относящиеся к отбору должностных лиц государства и их поведению, составляющие политическую демократию, как раз и вырабатывались исторически в связи с только что упомянутым родом деятельности. В этих теориях и в этой практике проявлялось стремление, во-первых, противодействовать силам, в столь значительной степени предрешавшим порядок, когда обладание властью (rule) определяется случайными и незначащими (irrelevant) факторами, а во-вторых — противодействовать тенденции к использованию политической власти для частных, а не для общественных целей. Подробно рассматривать демократическое управление в отрыве от его исторического происхождения — значит упустить его суть и остаться без каких бы то ни было средств для его разумной критики. Становясь на отчетливо историческую точку зрения, мы тем не умаляем важных и даже главнейших достоинств демократии как этического и социального идеала. Мы ограничиваем обсуждаемую тему таким образом, чтобы избежать "большого худа" — смешения того, что требует при рассмотрении четкой определенности.

Демократия — вещь сложная, если представить ее в виде исторической тенденции, проявляющейся в целом ряде движений, которые в последние полтора века воздействовали на формы правления почти повсюду в мире. Существует расхожая легенда, что движение это зародилось от одной единственной отчетливой идеи и, побуждаемое единым нераздельным импульсом, набирало ход, развертываясь в направлении предопределенного исхода — то ли победно-блистательного, то ли фатально-катастрофического. Может быть, и нечасто этот миф бытует в столь наивной и элементарной форме. Но с чем-то близким к этому мы сталкиваемся всегда, когда люди превозносят либо хулят демократическое правление безоговорочно, т.е. не сравнивая его с альтернативными политиями. Даже наименее случайные, наиболее продуманные политические формы не являются воплощением некоего абсолютного и неоспоримого блага. Они представляют собой выбор, который — при наличии целого комплекса конкурирующих сил —делается в пользу той конкретной возможности, какая, по-видимому, сулит наибольшее благо при наименьшем сопутствующем зле.

Да и это утверждение колоссальным образом упрощает суть дела. Рождение политических форм не происходит по принципу: раз и навсегда. Самая значительная перемена, коль скоро она осуществлена, есть просто итог целого ряда многочисленных адаптации и приспособительных реакций, всякий раз применительно к особой конкретной ситуации. Ретроспективному взгляду возможно различить тенденцию более или менее устойчивых изменений в едином направлении. Но, повторяем, приписывать подобное единство результата, как он существует (которое всегда легко преувеличить), действию одной единственной силы или первопричины — чистая мифология. Политическая демократия возникла как некоторое конечное следствие огромного множества реакций приспособления к огромному количеству ситуаций, среди которых не найдется двух одинаковых, но которые имели тенденцию к схождению в некоем общем для них итоге. Причем схождение в демократии не было результатом действия явственно политических сил и факторов. Еще менее демократия представляет собой продукт самой демократии, какого-либо прирожденного тяготения или имманентной идеи. В сдержанном выводе о том, что единство движения к демократии обретается усилием по исправлению зол, испытанных из-за предшествующих политических установлений, находит отчетливое отражение тот факт, что движение совершалось постепенно, шаг за шагом и что каждый шаг предпринимался без заведомого знания какого-либо конечного результата и большей частью под непосредственным влиянием ряда несогласующихся импульсов и лозунгов...

... Как бы то ни было, сложность исторических событий, производивших свое действие, такова, что нечего и думать пересказывать их на этих страницах, даже если бы я обладал знаниями и компетентностью, которых недостает. Два общих и очевидных соображения, впрочем, необходимо привести. Рождавшиеся из мятежного противоборствования укоренившимся формам правления и государства, эти события, увенчивавшиеся в конце концов созданием демократических политических форм, носили на себе глубокий отпечаток боязни управления, и за их развертыванием стояло желание свести управление к минимуму, с тем чтобы ограничить зло, которое оно могло бы принести.

Поскольку укоренившиеся политические формы не существовали вне связи с другими институтами, особенно церковными, а равно и с целым массивом традиции и унаследованной веры, мятежное противоборство распространилось и на них. Вот почему случилось так, что мыслительные формы самовыражения приобретали у движения негативное содержание, даже когда их наполнение было по видимости позитивным. Свобода выступала как самоцель, хотя на деле означала освобождение от угнетения и от традиции. Поскольку на стороне мыслящего разума существовала необходимость найти оправдание движениям мятежного противоборства, а укоренившаяся власть (authority) между тем пребывала на стороне институционального бытия, естественным решением стала апелляция к некоей неотчуждаемой священной власти, присущей протестующим индивидам. Так родился "индивидуализм" — теория, наделившая врожденными, или естественными правами отдельные личности, не связанные ни с какими ассоциациями, кроме тех, которые они намеренно создают ради своих собственных целей. Мятеж против прежних и ограничивающих ассоциаций обратился, в мыслительном плане, в доктрину независимости от всех и всяческих ассоциаций.

Так практическое движение за ограничение полномочий [государственного] управления было поставлено в связь — как это было сделано в приобретшей большое влияние философии Джона Локка — с учением о том, что основанием и оправданием такого ограничения являются изначальные неполитические права индивида, заложенные в самом его существе. От этих положений был всего один шаг до вывода, что единственная цель управления заключается в том, чтобы защищать индивидов в их правах, которыми они наделены от природы. Американская революция была восстанием против укоренившегося правления, и эти идеи были ею естественным образом заимствованы и развиты в качестве идеологического обоснования борьбы за независимость колоний. Усилием воображения сейчас нетрудно представить себе обстоятельства, при которых мятежные выступления против прежних форм правления могли бы найти свое теоретическое обоснование в утверждении прав групп, ассоциаций — иных, чем ассоциации политического характера. Не было логической необходимости апеллировать к индивиду как независимому и обособленному существу. Рассуждая абстрактно-логически, достаточно было бы заявления о том, что определенные первичные группы притязают на права, посягать на которые государство не вправе. В этом случае не возникло бы знаменитой современной антитезы Индивидуального и Общественного, а с нею и проблемы их примирения. Проблема свелась бы к определению отношения, в каком находятся неполитические группы к политическому союзу. Но, как мы уже отмечали, неотвязное государство было и фактически, и в традиции связано тесными узами с другими ассоциациями, церковными (а через их влияние и с семьей) и экономическими, такими как гильдии и корпорации, а также — через посредство государственной церкви — даже с объединениями ученых-исследователей и с образовательными учреждениями. Самый простой выход из положения состоял в том, чтобы вернуться к индивиду как таковому, устранить, как чуждые его природе и правам, все ассоциации, если они не исходят от его собственного добровольного выбора или не гарантируют его собственные частные цели.

С наибольшей наглядностью основная идея (the scope) движения обнаруживается в том факте, что философские теории познания точно так же апеллировали, в качестве последней инстанции, к личности, к ее "я" в форме личного сознания, отождествляемого с самим разумом, как и политическая теория — к естественному индивиду. Школы Локка и Декарта, сколь бы ни противостояли они друг другу в остальных отношениях, в данном пункте были согласны, расходясь лишь в вопросе о том, составляет ли глубинную сущность индивида его чувственная, или же рациональная природа. Из философии эта идея проникла в психологию, которая превратилась в интроспективное и интровертированное описание обособленного и замкнутого в себе индивидуального сознания. Отныне моральный и политический индивидуализм мог ссылаться на "научное" подтверждение своих основоположений, а также пользоваться терминологией, вошедшей в широкое употребление благодаря психологии, — хотя та психология, к которой он апеллировал как к своему научному основанию, была его же собственным порождением.

"Индивидуалистическое" движение находит классическое выражение в документах Французской революции, которые в два счета покончили со всякими ассоциациями, оставив — в теории — индивида один на один с государством. Данная стадия, однако, вряд ли была бы достигнута, если бы не второе соображение, о котором следует упомянуть. Дело в том, что до этого произошло новое научное развитие; оно стало возможным благодаря изобретению и применению новых механических орудий и приспособлений — типичным примером служит линза, — в связи с чем в центре внимания оказались орудия, такие, как рычаг и маятник, которые, хотя и применялись уже давно, однако не служили до тех пор отправным пунктом для научной теории. Это новое продвижение в научных изысканиях принесло, как и предсказывал Бэкон, великие экономические сдвиги. Стольким обязанное орудиям и приспособлениям, оно с лихвой отплатило тем, что привело к изобретению машин. Использование машин и механизмов в производстве и торговле породило новые, богатые по содержанию социальные условия, возможности и потребности личности. Их адекватное проявление ограничивала укоренившаяся политическая и правовая практика. Любая сфера жизни, где только проявлялась заинтересованность в использовании преимуществ новых экономических факторов, испытывала столь гнетущее воздействие правового регулирования, что это затрудняло и подавляло свободную деятельность по производству и обмену. Закрепленная обычаем практика государств, нашедшая свое теоретическое выражение в учении меркантилизма, против которого Адам Смит выступил в своем исследовании "Об (истинном) богатстве народов", препятствовала расширению международной торговли — ограничение, которым, в свою очередь, сдерживалось внутреннее промышленное развитие. Во внутригосударственной жизни существовала целая сеть ограничений, унаследованных от феодализма. Цены на рабочую силу и основные предметы производства в соответствующих местностях складывались не на рынке путем свободного заключения сделок, а устанавливались мировыми судьями. Развитию промышленности препятствовали законы, регламентировавшие выбор профессии, профессиональное обучение, передвижение рабочих из одного места в другое и т.д.

То были дополнительные веские основания для боязни управления и для желания ограничить его функции, поскольку они мешали развитию новых факторов производства и распределения услуг и товаров. Движение в экономике оказывало, пожалуй, наибольшее влияние,т.к. свое действие оно производило не во имя индивида и присущих ему прав, а от имени Природы. Экономические "законы": закон труда, порождаемого естественными потребностями и ведущего к созданию богатства; закон умеренности, проявляемой с тем расчетом, что она принесет плоды в будущем, что ведет к созданию капитала, способствующего накоплению еще большего богатства; свободный обмен на началах конкуренции, называемый законом предложения и спроса, — все это были "естественные" законы. Им вменялось противостояние политическим законам как искусственным, как делу человеческих рук. Унаследованной традицией, менее всего подвергавшейся сомнению, оставалась концепция Природы, рассматривавшая Природу как нечто весьма серьезное, с чем надо считаться. При этом, однако, прежняя метафическая концепция Естественного Закона была преобразована в концепцию экономическую: в соответствии с нею, производство товаров и услуг и обмен ими регулируются законами природы, как они внедрены в человеческую природу, причем регулируются так, что когда этим законам предоставляется действовать свободно, без политического вмешательства, результатом их действия оказывается максимально возможное общественное процветание и прогресс. Для общераспространенных взглядов мало что значат соображения логической последовательности. Экономическую теорию laissez-faire, основанную на вере в благотворные естественные законы, создающие гармонию личной выгоды и общественной пользы, с готовностью соединяли с доктриной естественных прав. Оба учения несли в себе один и тот же прагматический смысл, а что единодушному согласию логика? Поэтому протест против теорий естественных прав, с которым выступили представители школы утилитаризма — поборники экономической теории, выводимой из естественного закона, — не помешал соединению обеих доктрин в общераспространенных представлениях...

... Суть проблемы управления, таким образом, оказывается сведенной к следующему: какие меры воспрепятствуют тому, чтобы правители преследовали свои собственные интересы за счет интересов тех, кем правят? Или, в позитивной форме: какими политическими средствами сделать совпадающими интересы управляющих и управляемых?

Ответ был дан, в частности Джеймсом Миллем, в виде классической формулировки сущности политической демократии. Ее важными признаками оказываются: избрание должностных лиц всеобщим голосованием, краткосрочность их пребывания в должности и частое проведение выборов. Если доступ к официальному положению государственного должностного лица и к соответствующим вознаграждениям зависит от граждан, то собственные интересы таких лиц совпадут с интересами народа в целом, по крайней мере с интересами тех, кто трудолюбив и кто владеет собственностью. Должностные лица, если они избираются народным голосованием, видят, что для избрания на должность им надо представить свидетельства своего рвения и компетентности в деле защиты интересов населения. Краткосрочность пребывания в должности и частое проведение выборов — гарантия того, что они должны будут регулярно держать ответ; день выборов станет для них судным днем, боязнь которого будет постоянно держать их в узде.

Разумеется, в приведенном описании я сильно упростил то, что уже представляло собой упрощение. Трактат Джеймса Милля был написан до принятия Закона 1832 г. о парламентской реформе. С прагматической точки зрения, это было выступление с аргументацией в пользу распространения избирательных прав, которые в то время принадлежали в основном наследственным землевладельцам, на промышленников и торговцев. Джеймс Милль испытывал едва ли не ужас перед чистыми демократиями. Он выступил против предоставления права голоса женщинам. (Эта позиция немедленно вызвала протест со стороны главы школы утилитаризма Иеремии Бентама.) Его интерес был прикован к новому "среднему классу", формировавшемуся под влиянием использования силы пара в промышленности и торговле. О его позиции красноречиво говорит его убеждение, что даже если охватить избирательным правом низы, то все же средний класс, "который отдает науке, искусству и самому законодательству своих самых выдающихся представителей, составляющих его гордость, и который является главным источником всего, что есть утонченного и возвышенного в человеческой натуре, — составляет ту часть сообщества, влияние которой будет в конечном счете решающим". Несмотря, однако, на свой упрощающий характер и на специфическую историческую мотивацию, рассматриваемая доктрина претендовала на универсальную психологическую истину, якобы лежащую в ее основании; в ней довольно ясно прописаны принципы, в каких должно находить свое обоснование движение к демократическому управлению. Нет необходимости давать здесь развернутую критику. Расхождения между условиями, постулированными в теории, и теми, которые фактически складывались с развитием демократических форм управления, говорят сами за себя. Эта разница — уже достаточная критика. Упомянутое несоответствие, как бы то ни было, само по себе показывает, что фактически случившееся не вытекало ни из какой теории, а было внутренне присуще всему тому, что происходило не только безотносительно к теориям, но и независимо от политики: вследствие, вообще говоря, использования силы пара, приложенной к механическим изобретениям.

Было бы, однако, большой ошибкой счесть пустыми и бесплодными идею обособленного, стоящего вне ассоциаций индивида, обладающего внутренне присущими ему "от природы" правами, и идею экономических законов как естественных, в сравнении с которыми законы политические, будучи искусственными, пагубны (если только их тщательным образом не подчинить). Эти идеи вовсе не были подобны мухам, усевшимся на вращающиеся колеса. Они не положили начало движению к народному правлению, но зато они глубоко повлияли на формы, которые оно приняло. Или, пожалуй, вернее было бы сказать, что стойкие прежние условия, которым эти теории соответствовали гораздо более, нежели положению вещей, какое они сами рисовали, настолько укрепились благодаря провозглашенной философии демократического государства, что обрели большую силу влияния. Результатом было искривление, отклонение и искажение в демократических формах. Если "индивидуалистическую" проблему облечь в форму весьма огрубляющего утверждения, которое придется корректировать последующими оговорками, мы можем сказать, что "индивид", вокруг которого концентрировалась новая философия, находился на пути к полному исчезновению как раз в то самое время, когда его возносили в теории. Что касается пресловутого подчинения явлений политической жизни силам и законам природы, то мы можем сказать, что действительные экономические условия были сплошь искусственными в том смысле, в каком рассматриваемая теория осуждает искусственное. Они доставляли тот создаваемый человеком инструментарий, с помощью которого новые средства управления захватывались и использовались в угоду новому классу бизнесменов.

Оба эти утверждения носят формальный, а кроме того, огульный характер. Чтобы, они обрели осмысленное звучание, их следует развить несколько подробнее. В своей книге "Великое общество" Грэм Уоллес предпослал первой главе следующие слова Вудро Вильсона из "Новой свободы: "Вчера, как и на протяжении всей человеческой истории с самого ее начала, люди выступали по отношению друг к другу в качестве индивидов... Сегодня повседневные отношения людей — это в огромной степени их отношения с крупными безличными концернами, с организациями, а не с другими индивидами. А это означает не что иное, как новую эпоху в жизни общества, новую эпоху в человеческих отношениях, новую сценическую обстановку для драмы жизни". Если в этих словах есть хотя бы некоторая доля истины, то она состоит в указании на крайнюю неспособность индивидуалистической философии отвечать потребностям новой эпохи и контролировать ее факторы. Эти слова раскрывают, что имеется в виду, когда мы говорим, что теория индивида, испытывающего желания и предъявляющего притязания и наделенного прозорливостью и расчетливостью, и стремлением к самосовершенствованию, — была создана в то самое время, когда индивид значил все меньше в управлении общественными делами, в такое время, когда ход вещей определяли механические силы и неохватные безличные организации.

Утверждение, что "вчера, как и на протяжении всей человеческой истории с самого ее начала, люди выступали по отношению друг к другу в качестве индивидов", неверно. Люди всегда вели жизненный процесс сообща, и их соединенность в совместном поведении влияла на их отношения друг к другу в качестве индивидов. Достаточно вспомнить, какое распространение в человеческих отношениях получили формы, прямо или косвенно восходящие к семье; даже государство было делом династическим. И все-таки тот контраст, который имеет в виду г-н Вильсон, является фактом. Прежние ассоциации были того типа, которому Кули(C.H.Cooley, Social Organization, Ch. 3, on "Primary Groups".) дал удачное определение: "лицом к лицу". Ассоциациями значимыми, игравшими реальную роль в формировании эмоционального и интеллектуального склада людей, были ассоциации локальные, основанные на соприкосновении людей друг с другом и потому видимые. Человеческие существа, если уж они в них вообще участвовали, то участвовали непосредственно и способами, в которых отдавали себе отчет и в своих эмоциональных переживаниях, и на уровне убеждений. Государство, даже когда оно осуществляло деспотическое вмешательство, было чем-то далеким, было фактором, чуждым повседневной жизни. В остальном же оно входило в жизнь людей через обычай и обычное право. Сколь бы широко ни простиралось их (обычая и обычного права) действие, имела значение не эта их широта и всеохватность, а непосредственное локальное присутствие. Церковь была, конечно же, одновременно и чем-то всеобщим, и чем-то интимным. Но в жизнь человеческих существ, в том, что касалось их помыслов и привычек, она входила по большей части не своей всеобщностью, а непосредственно через совершение обрядов и таинств. [И вот] применение в производстве и торговле новой техники произвело социальную революцию. Локальные сообщества нежданно-негаданно обнаружили, что их жизнь обусловлена далекими от них и невидимыми организациями. Размах деятельности этих последних был настолько огромным, а их воздействие на ассоциации, где люди общаются непосредственно, лицом к лицу, — настолько всепроникающим и неотступным, что в словах о "новой эпохе человеческих отношений" нет никакого преувеличения. Великое Общество, родившееся благодаря паровой машине и электричеству, может быть обществом, но оно не община. Вторжение в общину новых и относительно безличных и механических способов совместного поведения есть виднейший факт современной жизни. В отношении этих способов совокупной деятельности община, в строгом смысле этого понятия, не является сознательным партнером, и она их непосредственно не контролирует. Между тем они были главным, что обусловило становление национальных и территориально целостных государств, а потребность в каком-то контроле над ними являлась главным фактором в превращении управления этими государствами в демократическое и народное в нынешнем значении данных слов.

Почему же тогда движение, в столь значительной мере сопряженное с растворением личного действия в потоке последствий коллективных действий, совершаемых где-то далеко и недоступных [восприятию], нашло свое отражение в философии индивидуализма? О том, чтобы найти исчерпывающий ответ, нечего и думать. Однако два соображения представляются очевидными и существенными. Новые условия означали высвобождение прежде скрытых человеческих возможностей. Расшатывающее по отношению к общине, их воздействие было, однако же, освобождающим по отношению к отдельным личностям; угнетающий же момент этого воздействия таился в непроницаемой мгле будущего. Корректнее будет сказать, что этот угнетающий момент затронул прежде всего те элементы общины, которые в прежних и полуфеодальных условиях также испытывали гнет.

Поскольку они и без того уже считались малозначительными фигурами, эти традиционно рубящие дрова и черпающие воду,(Т.е. исполняющие "черную работу". Курсив наш — Ред) лишь в юридическом смысле вышедшие из крепостного состояния, действие новых экономических условий на трудящиеся массы в основном осталось незамеченным. Лишь постепенно становилось явным то, как сказываются на них новые условия; к тому времени они набрали довольно силы — будучи в новом экономическом режиме достаточно важным фактором, — чтобы добиться политической эмансипации и фигурировать в формальных структурах (forms) демократического государства. Зато явственным, бросающимся в глаза был овобождающий эффект в отношении представителей "среднего класса", класса промышленников и торговцев. Было бы верхоглядством сводить высвобождение сил и энергии к возможностям добывания богатства и пользования его плодами, но не следует и с безразличием отворачиваться от таких проявлений, как создание новых материальных запросов и способность обеспечивать их удовлетворение. Стимулировались и утверждались при этом также инициатива, изобретательность, предусмотрительность и планирование. Это проявление новых сил и возможностей было в достаточной степени масштабным, чтобы поражать и приковывать к себе внимание. Результат был резюмирован как открытие индивида. Обычное кажется само собою разумеющимся; его действие воспринимается на уровне подсознания. Нарушение же привычного попадает в фокус внимания; оно формирует "сознательное" восприятие. Самые необходимые и стойкие способы общения оставались незамечаемыми. Новые же, на которые отваживались намеренно, завладевали мыслью безраздельно. Они заполняли собой видимый горизонт. "Индивидуализм" был доктриной, формулировавшей то, что находилось в фокусе мысли и намечаемой цели.

Второе соображение — такого же рода. При высвобождении новых сил отдельные личности освобождались от массы старых привычек, норм и установлений. Мы уже указывали на то, как правила и обычаи предшествующего режима препятствовали способам производства и обмена, ставшим возможными благодаря новой технике. Они воспринимались тогда как нетерпимо ограничительные и гнетущие. Поскольку они препятствовали свободному проявлению инициативы и коммерческой активности, к ним относились как к искусственным и порабощающим. Борьба за освобождение от их влияния отождествлялась со свободой индивида как такового; в напряжении борьбы ассоциации и институты скопом осуждались как враждебные свободе, если только они не были результатом персонального согласия и добровольного выбора. То, что многие формы общения оставались практически нетронутыми, легко ускользало от внимания просто потому, что они были чем-то само собою разумеющимся. Более того, всякая попытка тронуть их, в особенности укоренившуюся форму семейных отношений и правовой институт собственности, рассматривалась как разрушительная, как своеволие, а не свобода, по освященному авторитетом выражению. Демократические формы правления легко было отождествить с этим индивидуализмом. Избирательное право представляло для массы высвобождение доселе остававшейся втуне способности, а также и возможность — во всяком случае, по видимости — формировать общественные отношения на основе индивидуального волеизъявления-Противники народного правления были не более проницательны, чем его сторонники, хотя и проявили больше логики, последовательно выведя из принятой индивидуалистической посылки вытекающий из нее вывод: распад общества. Хорошо известны яростные нападки Карлейля на концепцию общества, скрепляемого исключительно "чистоганом", неизбежным концом которого (общества), как он считал, станет "анархия плюс констебль". Он не видел того, что новый индустриальный режим кует социальные узы столь же жесткие, как и исчезающие прежние, да к тому же гораздо более всеохватные; другой вопрос — желательны они или нет.

Совместное поведение, нацеленное на предметы, удовлетворяющие потребности, не только производит эти предметы, но и вызывает к жизни обычаи и установления. Косвенные и не ожидавшиеся последствия обычно бывают важнее прямых. Ошибочное предположение, что новый индустриальный режим породит именно те и в большинстве случаев исключительно те последствия, которые заранее сознательно предсказаны и задуманы, находилось в связи и соответствии с ошибочным мнением, что характерные для этого режима потребности и усилия суть функции "естественных" человеческих существ, тогда как [на самом деле] они возникли из институционализированного действия и их результатом также явилось институционализированное действие. Несоответствие результатов промышленной революции сознательным намерениям тех, кто был в нее вовлечен, — примечательный пример того, как косвенные последствия совокупной деятельности перевешивают собою — причем рассчитать это невозможно — результаты, непосредственно предусматривавшиеся. Ее итогом явилось развитие тех обширных и невидимых связей, тех "крупных безличных концернов, организаций", которые ныне оказывают всестороннее воздействие на мышление, волю и деятельность всех и которые возвестили наступление "новой эры человеческих отношений".

Грандиозные организации и сложные взаимодействия столь же непредвиденным образом повлияли на государство. Вместо независимых, автономных индивидов, предусмотренных теорией, мы имеем дело со стандартизированными, взаимозаменяемыми единицами и подразделениями. Люди оказываются вместе не потому, что сами избрали объединение и его формы, а потому, что существующие гигантские потоки несут людей и сводят их вместе. На карте можно увидеть зеленые и красные линии, обозначающие политические границы и влияющие на законодательство и на юрисдикцию судов, но они — ничто для железных дорог, почтовой связи и телеграфных проводов. На тех, кто живет в пределах юридически вычлененных локальных территориальных единиц, последствия указанного факта оказывают более глубокое воздействие, чем конфигурация границ. Формы совокупного действия, характерные для нынешнего экономичекого порядка, настолько массированны и широкоохватны, что ими определяется складывание наиболее значительных из контингентов, составляющих сообщество граждан, а также [социальный] адрес (residence) власти. Они неминуемо достигают органов управления, охватывая собою и их; они выступают контролирующими факторами по отношению к законодательной и административной деятельности. И не потому главным образом, что здесь действует сознательное и рассчитанное своекорыстие, сколь бы ни была велика его возможная роль, а потому, что эти формы совокупного действия представляют собой наиболее мощную и наилучшим образом организованную социальную силу. Словом, новые формы соединенного действия, обязанные своим существованием современному экономическому режиму, контролируют нынешнюю политику подобно тому, как два века назад тогдашнюю политику контролировали династические интересы. Их влияние на помыслы и стремления сильнее, чем было соответствующее влияние интересов, прежде двигавших государством.

Мы выше рассуждали так, как если бы вытеснение прежних правовых и политических установлений было чуть ли не полным. Это сильное преувеличение. Некоторые из наиболее фундаментальных традиций и обычаев едва ли вообще были затронуты. Достаточно упомянуть институт собственности. Наивность, с какой философия "естественной" экономики не замечала воздействия правового статуса собственности на промышленность и торговлю, а также и то, как она отождествила богатство с собственностью в той юридической форме, в какой последняя существовала на тот момент, — все это сегодня кажется почти невероятным. Дело же попросту в том, что основанная на новой технике индустрия до сего времени не располагала в своем функционировании сколько-нибудь значительной степенью свободы. На каждом шагу ей навязывались ограничения и отклонения от ее собственного курса, каковым она никогда не следовала. Инженер работает, находясь в подчинении у бизнесмена-менеджера, чья первейшая забота — не богатство, а интересы собственности, как то сложилось в феодальные и полуфеодальные времена. Таким образом, пунктом, в котором философы "Индивидуализма" сделали верный прогноз, был тот, в котором они вообще ничего не прогнозировали, но в котором они просто прояснили и упростили укоренившееся обыкновение: т.е. когда они выступили с утверждением, что главное дело управления — обеспечить интересы собственности.

Значительную часть обвинений, ныне выдвигаемых против индустрии, базирующейся на использовании техники, можно отнести на счет неизменной стойкости конкретного правового института, унаследованного от доиндустриальной эпохи. Тем не менее целиком и полностью отождествлять данную проблему с вопросом о частной собственности — значит вносить путаницу. Является мыслимым и возможным общественный характер функционирования частной собственности, что в значительной степени имеет место уже теперь. Иначе ее невозможно было бы терпеть ни дня. Именно степень ее общественной полезности мешает нам видеть многочисленные и серьезные пагубные проявления, которыми сопровождается нынешнее ее функционирование, или уж заставляет примириться с ее дальнейшим существованием. Действительная проблема, во всяком случае, проблема, требующая первоочередного решения, касается условий, при которых юридически и политически функционирует институт частной собственности.

Мы, таким образом, подходим к заключению. Теми самыми силами, которые вызвали к жизни формы демократического правления, всеобщее избирательное право, избрание носителей исполнительной власти и законодателей большинством голосов, — порождены и условия, преграждающие путь социальным и гуманистическим идеалам, требующим, чтобы управление действительно служило орудием широкого и братски объединенного сообщества граждан. "Новая эпоха человеческих отношений" не располагает достойными ее политическими силами и средствами. Демократическое сообщество граждан все еще находится в основном в зачаточном и неорганизованном состоянии.

Пафос либерализма

Р.Нибур

Впервые опубликовано: The Nation, Vol. 141, No. 3662 (11 September 1935).

Никто в Америке не обладает столь широко, признанным правом выступать от имени либерализма, как Джон Дьюи. На протяжении многих лет ему принадлежит не только ведущая роль в философском обосновании либеральной доктрины, но и роль источника и вдохновителя либеральной педагогической теории и метода. Он, кроме того, активно участвовал в целом ряде политических и общественных движений, в которых проявил, помимо заинтересованности в практическом применении своих теоретических взглядов, также и готовность смело распространить и свою теорию, и практическую деятельность за установленные традиционным либерализмом пределы.

Новая книга профессора Дьюи (Liveralism and Social Action. By John Dewey. G.P.Putnam.s Sons.) дает поэтому превосходную возможность оценить потенциал либерализма на нынешней общественной сцене, тем более что книга представляет собой теоретическую разработку его передовой позиции. Великой исторической заслугой либерализма, заявляет профессор Дьюи, явилось то, что он подчеркнул значение свободы и разума. Сегодня же его великое устремление — послужить делу свободы, способствуя созданию структуры общества, в которой этот идеал станет реальностью для многих, а не для избранных, а также придать социальную эффективность "освобожденному разуму". В разработке первого пункта содержится все положительное, что есть в современном передовом либерализме, а все сомнительное в нем обнаруживает себя в пункте втором.

"Либерализм, — провозглашает профессор Дьюи, — должен ныне стать радикальным, если "радикальность" относить к видению необходимых решительных преобразований в системе институтов и к соответствующей деятельности, обеспечивающей их проведение". Такой социальный радикализм предполагает постепенность в смысле метода, но не является реформистским: "Процесс осуществления перемен в любом случае будет постепенным. Однако "реформы", устраняющие сегодня одно злоупотребление, завтра — другое и не имеющие перед собой социальной задачи, основанной на всеобъемлющем плане, — это нечто совершенно иное, чем усилия, направленные в буквальном смысле на реформирование институциональной основы жизненного уклада". Добиваясь такой решительной реорганизации общественного порядка, передовой, или радикальный либерализм движим стремлением к тому, чтобы свобода как ценность, которой привержен либерализм, была обеспечена с экономической, а не просто с юридической точки зрения: "Большинство, называющее себя либералами, ныне привержено принципу, предусматривающему, что организованное общество должно использовать свои властные возможности для создания условий, при которых масса индивидов может обладать фактической свободой, в отличие от просто юридической... Они убеждены, что концепция государства, ограничивающая деятельность последнего поддержанием порядка среди индивидов и обеспечением возмещения ущерба одному лицу, когда другое нарушает предоставленную ему действующим законом свободу, по сути, лишь оправдывает жестокости и несправедливости существующей системы".

Конечная цель, к которой устремлен либерализм профессора Дьюи, социалистична: "Единственно возможная ныне форма устойчивой организации общества — та, в которой новые производительные силы совместно контролируются и используются в интересах эффективной свободы и культурного развития образующих общество индивидов". Этой цели "можно ныне достичь, только полностью пересмотрев средства, которым был привержен ранний либерализм". Словом, преданность профессора Дьюи свободе не имеет ничего общего с тем, как ей предан Герберт Гувер, давший столь превосходное изложение плутократического извращения доктрины либерализма. Мало у него общего и с постепеновским реформизмом более робких либералов. Изложенное им кредо типично для значительного круга представителей интеллектуального либерализма, которые восстают против бесчестного присвоения и искажения либеральной доктрины плутократами-олигархами нашего общества и воспринимают проблему социальных перемен шире, чем просто в категориях реформизма.

Все это — положительные моменты. Слабые же стороны либерализма профессора Дьюи проявляются при обсуждении им функции разума в процессе социальных перемен. Никто не станет возражать против подчеркивания им необходимости избежать сползания в хаос и, соответственно, необходимости разумного управления социальными переменами. Не ошибается он, и протестуя против догматизма некоторых разновидностей радикализма. Тем не менее каждый довод, применяемый им при развитии темы о функции "освобожденного разума" в социальных переменах, обнаруживает некий органический изъян в либеральном подходе к политике. Этот подход не учитывает влияния экономических и социальных интересов на отношение разума к социальным проблемам. В нем нет осознания извечной и неизбежной подчиненности разума интересу в социальной борьбе. Заложенный в нем идеал "освобожденного разума" требует определенной рациональной независимости от партикулярных интересов и установок тех, кто мыслит о социальных проблемах, что несовместимо с самим устройством природы человека.

Этот изъян проявляется на каждом шагу. Так, о возможностях разума в социальном действии должны, как предполагается, свидетельствовать достижения науки в развитии технической цивилизации: "Что такое современные производительные силы, как не производительные силы научной технологии? И что такое научная технология, как не широкомасштабная демонстрация организованного разума в действии?" Этим будто бы опровергается Марксов тезис о революционной динамике, порождаемой несовместимостью новых производительных сил с правовой системой собственности. Почему же тогда этот "организованный разум", создавший техническую цивилизацию, не создал также и экономическую и политическую систему, которая сделала бы такую цивилизацию приемлемо-терпимой? Ответ содержится в теории культурного отставания. "Высвобождение производительности есть плод организованного на основе сотрудничества разума", а между тем "именно институциональная структура пока не подвергнута в сколько-нибудь значительной степени воздействию изобретательного и несущего поучение разума". Примером этого культурного отставания служит представление о том, что социальная негарантированность существования есть стимул к усердию. "Ранний либерализм подчеркивал важность социальной негарантированности в качестве существенно необходимого экономического мотива". Но "ныне условия негарантированности существования порождаются уже не природой", и поэтому "социальная негарантированность существования ныне служит не побуждением к труду или жертвенности, а поводом к отчаянию". Однако же все еще сохраняются прежние привычки мышления и поведения, задерживающие осуществление перемен, направленных к большей социальной гарантированности. Эта теория, и в самом деле исходя из допущения, что было время, когда социальная негарантированность существования служила источником усердия, не отдает себе отчета в том, что ранний либерализм, несмотря на свою большую честность, был совершенно в той же мере, что и капиталистический либерализм, орудием классового интереса. Мысль, что социальная негарантированность существования служит необходимым стимулом к усердию, была неверна, когда была высказана впервые, и сегодня имеет хождение не просто потому, что сохранились старые привычки мышления.

Та же самая неспособность осознать извечную закабаленность даже "освобожденного разума" пристрастиями и партикулярными интересами обнаруживается при рассмотрении профессором Дьюи темы насилия и социальных перемен. Как и любой ответственный аналитик современного социального кризиса, профессор Дьюи хотел бы разрешения наших социальных трудностей без насилия. Не вызывает возражений его тезис об опасностях, которые насилие несет не только пролетарским поборникам нового общественного порядка, но и самой цивилизации. Однако рассмотрению возможности избежать насилия недостает реализма, поскольку профессор Дьюи воспринимает насилие опять — таки лишь как следствие социального невежества, которое более совершенный разум сможет устранить. В отличие от многих либералов, он видит принудительный и даже насильственный характер нынешнего общества: "Мало приятного наблюдать, до какой степени нынешняя общественная система, в сущности, опирается на принуждение и насилие в качестве средства общественного контроля". Утверждение, что "метод разума уже господствует и что те, кто настойчиво призывает к применению насилия, вносят новый элемент в социальную картину, может быть, и не лицемерно, но оно свидетельствует о неразумной неосведомленности в том, что означает разум как альтернативный способ социального действия". Иными словами, вопрос, собственно, в том, как отговорить обладателей привилегий и власти от применения насилия в качестве средства воспрепятствовать необходимым социальным переменам. Этого можно добиться, разрушив "укоренившуюся привычку рассматривать разум как личное достояние индивида, а пользование им — как его личное право". — "Либерализм должен взять на себя ответственность за разъяснение того, что разум является общественным достоянием и наделен общественной, под стать своему происхождению, функцией". Либерализм, отстаивающий свободу как общественную необходимость, а не как право личности, внесет, якобы, умиротворение в одичалую душу разъярившейся в предчуствии опасности олигархии, тогда как более старый и более индивидуалистичный либерала и успешно оберегал свободу лишь "пока она не угрожала status quo". С таким же успехом можно рассчитывать, что, доказав логически, рационально и интеллектуально господам из Лиги Свободы, что гибкость Конституции является необходимой предпосылкой планомерных социальных перемен, удастся убедить их умерить свою трогательную преданность Конституции.

Утверждать все вышесказанное — не значит полагать, что при глубинных социальных переменах насилие и гражданская война абсолютно неизбежны. Но возможность избежать их зависит от совершенно иных соображений, чем выдвинутые профессором Дьюи: в частности, она зависит от обеспечения хотя бы минимального сотрудничества между промышленными рабочими, фермерами и низшими слоями среднего класса. Если этого не суметь достичь и если низшие слои среднего класса неотвратимо должны стать союзниками почувствовавшей опасность плутократии, то насилия едва ли удастся избежать, сколько бы ни сокрушались интеллектуалы по поводу трагического и извилистого характера исторических процессов.

В заключение следует сказать, что профессор Дьюи недвусмысленно отрицает, что либерализм не считается с тем фактом, что сталкивающиеся в обществе интересы мешают методу экспериментирующего разума быть столь же эффективным в области социальных проблем, как и в естественных науках. "Метод демократии состоит в том, чтобы эти сталкивающиеся интересы вынести на такое открытое пространство, где составляющие конфликт конкретные притязания могут быть увидены и оценены и где они могут быть обсуждены и по ним вынесены суждения в свете более широких интересов". Да ведь фактически многие столкновения интересов так и разрешаются, во всяком случае если расхождения между ними не слишком резки, а соперничающие стороны не охватывают собою все сообщество, уничтожая таким образом последние остатки беспристрастности и нейтралитета в сообществе по отношению к конкретному спору. Именно когда такое случается, мы и сталкиваемся с революционной ситуацией.

В своем видении возможностей рационального разрешения конфликтов, в которых сталкиваются интересы, профессор Дьюи надеется на наступление дня, когда партийные споры отступят перед беспристрастным и научным исследованием причин и следствий социальных реальностей и средств и целей социальной политики, "Мысль, что противоборство партий выявит, посредством публичного обсуждения, общественно необходимые истины", не имеет ничего "общего с тем процессом организованного на основе сотрудничества изыскания, который принес науке триумфальные успехи в исследовании физического мира". Иными словами, мы возвратились вновь к тому, с чего начинали, — к тезису, что только культурное отставание мешает людям рассматривать социально-политическую жизнь, в которую они вовлечены, с той же степенью объективности, с какой они углубляются в тайны биохимии или астрономии. Каковы бы ни были возможности социального разума в социальном действии, какова бы ни была в нем потребность, указанный тезис безнадежен. В той мере, в какой "возрождающийся либерализм" на него опирается, этот тезис будет вносить путаницу в политическую проблему. Упорство в его отстаивании придает даже такому смелому и честному либерализму, как либерализм профессора Дьюи, патетическое звучание.

Hosted by uCoz