Сайт портала PolitHelp

ПОЛНОТЕКСТОВОЙ АРХИВ ЖУРНАЛА "ПОЛИС"

Ссылка на основной сайт, ссылка на форум сайта
POLITHELP: [ Все материалы ] [ Политология ] [ Прикладная политология ] [ Политистория России ] [ Политистория зарубежная ] [ История политучений ] [ Политическая философия ] [ Политрегионолистика ] [ Политическая культура ] [ Политконфликтология ] [ МПиМО ] [ Геополитика ] [ Международное право ] [ Партология ] [ Муниципальное право ] [ Социология ] [ Культурология ] [ Экономика ] [ Педагогика ] [ КСЕ ]
АРХИВ ПОЛИСА: [ Содержание ] [ 1991 ] [ 1992 ] [ 1993 ] [ 1994 ] [ 1995 ] [ 1996 ] [ 1997 ] [ 1998 ] [ 1999 ] [ 2000 ] [ 2001 ] [ 2002 ] [ 2003 ] [ 2006. №1 ]
Яндекс цитирования Озон

ВНИМАНИЕ! Все материалы, представленные на этом ресурсе, размещены только с целью ОЗНАКОМЛЕНИЯ. Все права на размещенные материалы принадлежат их законным правообладателям. Копирование, сохранение, печать, передача и пр. действия с представленными материалами ЗАПРЕЩЕНЫ! . По всем вопросам обращаться на форум.



ЛЕБЕДЕВ Александр Александрович, кандидат филологических наук, ИСПРАН, член Союза писателей.
Полис ; 01.04.1995 ; 2 ;

Пространство культуры                                                                     119

"РУССКАЯ ИДЕЯ" В окрестностях войны (Заметки к теме)

А. А. Лебедев

ЛЕБЕДЕВ Александр Александрович, кандидат филологических наук, ИСПРАН, член Союза писателей.

Новое, говорят, — хорошо забытое старое. Можно ли это сказать применительно к "русской идее"? Нет. Это, если остаться в ряду подобных понятий, недостаточно все-таки забытое старое, которое живет в подсознании общества в состоянии некоего; вегетативного анабиоза. И вдруг просыпается, вдруг расцветает пышным цветом. Хотя — не вдруг. Но об этом чуть позже.

Глухая память о "русской идее" сохранялась и поддерживалась в невнятной форме (отчетливо, пожалуй, со времен второй Отечественной войны, разрешенной религии и насаждаемой державности массового сознания). Сон "русской идеи" был чуток. Грезы о "третьем Риме" не оставляли чувства и сердца идеологов Советского государства — в той или иной форме. Сон ждал часа своего пробуждения, когда бы он отозвался, обернувшись явью заново воплощенного мифа. В смутные времена на поверхность общественного сознания всплывают самые разные фрагменты Атлантид старых мифологем и новых утопий. Когда, кажется, многие ждут не их появления, а готовятся к открытию шлюзов для встречи живой воды новой жизни. Шестидесятни ки выполнили свою историческую миссию — неуловимо для грубой цензуры, — заместив (процесс начался, на мой взгляд, после оттепели, даже с оттепели) в заданных рамках понятийной парадигмы марксизма категории утилитарно-полити ческой целесообразности представлением о шкале общечеловеческих ценностей. Тут стоит, впрочем, вспомнить не очень модного нынче Грамши, который говорил, что в политике не имеющий четкой программы всегда работает на чужого дядю. Утилитарно-политическую целесообразность новые русские поспешили заместить целесообразностью коммерческой. Все продается и все покупается, — это химера, не лучшая любой иной, пожалуй, многих худшая. Новые русские не любят шестидесят ников из чувства собственной идеологической несамодостаточности, отсюда недав ние призывы к некой деидеологизации общества, которая на самом деле невозможна и эфемерна. Пусто место свято не бывает. Я не оговорился. Деидеологизированного общества, как я уже сказал, нет и быть не может. И тут надо понять следующее. Как писал в свое время в "Письмах о русской культуре" Г. П. Федотов, "Мы живем среди людей, сделавших из отрицания большевизма свою profession de foi, idee fixe; люди живут idеe fixe политической борьбы с большевизмом, подчиняя все остальные ценности, даже самые духовные, этой борьбе. В политическом утилитаризме мы не уступаем шестидесятникам (он имел в виду шестидесятников XIX века. — А.Л.). Какое там! В сущности, многие из нас вполне готовы к тоталитарному строю, только, конечно, не коммунистическому. Для многих важнее не свобода, а символы, во имя которых попирается свобода, они предпочитают символ нации символу пролетариа та, двуглавый орел — серпу и молоту..." "Нет никаких решительно разумных чело веческих оснований, — продолжал Федотов, — представлять себе первый день Рос сии "после большевиков" как розовую зарю новой свободы. Утро, которое займется над Россией после кошмарной революционной ночи, будет скорее "туманное, седое" утро, которое пророчил умирающий Блок... После мечты о мировой гегемонии, о завоевании планетных миров, о физиологическом бессмертии, о земном рае у разби того корыта бедности, отсталости, рабства, может быть, национального унижения. Седое утро..." Так писал Федотов в 1939 году. Вот тут на образовавшемся пустом месте, зиянии и всплыла, проснулась "русская идея", обещая одним возвращение чувства "законной национальной гордости великороссов" и иным — компенсацию утраты скомпрометированного старого классового чутья — расовым чутьем. Само словосочетание "русская идея" ныне стало едва ли не расхожим, но смысл его не очень внятен по-прежнему, толкуется по-разному: одними — с торжествующим восторгом, иными — с сентиментальной ностальгией, третьими — с глухим или острым неприятием.

120                                                                    Пространство культуры

И дело тут не просто в неоднозначном отношении к предмету, дело в неоднозначном смысле самого предмета, в расплывчатости понятия. Оно невнятно и вместе с тем удивительно устойчиво. Это и некий град Китеж, и город Градов, это сказание о граде Китеже и история города Глупова; "русская идея" — мифологема, которая способна обрести вполне определенное политическое примене ние, теряя свой мифологизм и наполняясь самым разным идеологическим содержа нием. Это фантом, за которым стоят люди и история. Это идеологическая ниша, которая жаждет быть заполненной, не терпит своей пустоты, словно мучается ею. Ныне "русская идея" — на знаменах государственников, державников; раньше — славянофилов, евразийцев, части земства. Триада, некогда — очень ко времени и, как оказалось, надолго — предложенная С. С. Уваровым, бывшим тогда президентом Российской Академии наук, министром просвещения, а ранее — вполне и вполне прогрессивным деятелем: православие, самодержавие, народность — своеобразная трехчленка, в которой по сути может быть замещен любой элемент — скажем, та же идейность, народность, партийность; это тоже уваровщина. Ныне иные демократы или "демократы" в кавычках желали бы переосмыслить "русскую идею". Например, даже академик Лихачев в свое время как бы засматривался на понятие "русской идеи", "русскости" вообще. Сожалел о том, что демократы упустили возможность обратиться к "русской идее" и освоить ее на свой лад, академик Алексеев. В то же время, скажем, С. Залыгин при всей ориентированности его журнала на православие удерживается от напрашивающегося шага в том же направлении. В статье с вырази тельно предупреждающим заголовком "Бремя державности раздавит Россию" он, в частности, пишет: "Не могу судить, образование не позволяет, о том, что такое державный демократизм — или это американский опыт 200-летней давности, или нынешний сенегальский и балканский, но вспоминаю имперского державника Кон стантина Леонтьева, который еще в 1891 г., перед смертью, прорицал: "России социализма не миновать, но это лишь половина беды, другая половина наступит, когда Россия из социализма будет выходить". И вправду, ситуация невероятно тяже лая, а в этой ситуации, в жестокой, коварной и губительной борьбе за власть бывшие коммунисты, нынешние державники освобождают своих собратьев — обновленцев от тяжкого бремени воспоминаний, от союза с Жириновским, от ответственности за все происходящее, за ту же Чечню" ("Известия", 18.1.1995).

В последнее время к освоению "русской идеи" обратились некоторые демократи ческие публицисты (об этом ниже).

К ней обращаются и почвенники ("Земля Божья"), но в каком-то ином, своем смысле. Государственники-державники — во все более милитаристском смысле си ловых решений российской судьбы. Русизм оказался на знаменах открыто профаши стских партийных группировок.

Но "русская идея" не просто пустая ниша, фантом. Это достаточно сложная смысловая структура. В общем и целом это, согласно справедливому, ныне широко разошедшемуся определению профессора Янова, идея русской контрреформации. Как ни крути, это именно так. Конечно, это контрреформация, прежде всего с политической точки зрения. Но есть и иные аспекты русской идеи; их затронем, насколько это необходимо для данной темы. Как идея контрреформации в России мифологема русской идеи "теснейшим образом связана с темой войны, военной экспансии, ибо связана с темой державности, темой царя Дадона. Ирония истории и логика метафоры заключается однако в том, что "русская идея" частенько выполня ет роль того Золотого петушка, который, как помним, стал стеречь державный покой Дадона: смолоду был грозен он, а в пору, когда одряхлел, со злости иногда плакал от страха перед соседями. К слову сказать, это была последняя из сказок Пушкина (1834 г.), характерно диссонировавшая с державными мотивами пушкинского постдекабрист ского периода.

В эпиграф к теме "русская идея" и война, может показаться иным людям, напра шивается лермонтовское "Бородино", хотя во время чеченской войны одна из наших солидных газет поместила на первой странице лермонтовский "Валерик". "Бороди но" обращено вроде бы к событиям Отечественной войны с Наполеоном, к героям 1812 года, но это подвиг героического поражения. Это все-таки так. Его невозможно без конца читать в качаловской победительной интонации — слишком акцентиро вание противопоставление былой эпохи и эпохи наступившей ("богатыри — не вы"). Плохая им — тем, которые тогда жили, — досталась доля. Тут мотив героической трагедии декабристской эпохи прослушивается вполне явственно. Вообще многое могло бы пойти в русской жизни по-иному, "когда б на то не Божья воля".

                                                                                                            121

Вот после поражения декабризма "русская идея" и проявилась в России в насто ящем ее виде. До этого, конечно, мы наблюдали предысторию "русской идеи", или того, что можно назвать ее предысторией. В. Д. Щукин в статье "На заре русского западничества" ("Вопросы философии", 1994, № 7-8) пишет, что "в XV — XIX веках были порою разрывы патриархальных связей и традиций, порою становление современного индивидуализма, мучительного отчуждения личности от общества в процессе производства материальных и духовных ценностей и рационализации че ловеческого мышления. Процесс этот был весьма сложным. Индивидуализм и раци онализм, составлявшие основы либерализма — в экономике, политике и культуре, — испытывали на себе сильное противодействие со стороны консервативных, ретрос пективных по своей природе тенденций, различных форм коллективизма и рациона лизма. Барокко и романтизм были в момент своего зарождения консервативной реакцией на Возрождение и Просвещение, попыткой вернуться к старой доренессан сной Европе или обновить ее. Анатомия личности и общества, прогресса и традиций, сознательности и непосредственности особенно болезненно терзали души и умы европейцев после Великой Французской революции, когда в литературе пользовался огромной популярностью миф о Сатане-Освободителе или об утраченном рае. Рус ский европеист, интеллектуально переживавший волнующие его проблемы, смотрел на мир глазами человека, выросшего в условиях докапиталистического общества с неразвитой частной собственностью, — общества, не пережившего эпоху Возрожде ния". Следует сказать, что это крайне важное положение для понимания того, как зарождалась "русская идея" в России. В пору, когда "русская идея" наконец сфор мировалась, споры вокруг нее детонировали чаадаевские "Философические пись ма". Чаадаев поднял эти споры с уровня ура-патриотической похвальбы и казенного патриотизма николаевщины на уровень диалога об историческом предназначении России после поражения декабристского движения за конституционное реформиро вание в стране. Тут надо учесть, что после поражения на Сенатской Кавказская война 1817—1864 годов резко прояснилась в своей державной сути. На Кавказе воевали не только с горцами. Туда ссылали рядовыми множество продекабристски настроенных офицеров, разжалованных в солдаты, там оттачивали навыки держи мордства в государственном масштабе. Не только в Сибири, но и на Кавказе уже тогда перековывались и ковались "кадры" — ведь Скалозуб со всеми своими дикими контрреформистскими планами "упорядочивания" России явился с Кавказской вой ны. Какой, как говорят, узнаваемый тип! И, как отмечают некоторые исследователи, не так уж глуп — все дело в том "особом отпечатке", который лежит на нем.

Чаадаев назвал "русскую идею" ретроспективной утопией. Для более подробного разъяснения сути дела я мог бы сослаться на свою статью "Любовь без радости. Опыты посильного прочтения Чаадаева" ("Вопросы философии", 1992, № 7.). Надо учесть, что Николаи II на свой лад продолжал — в данном случае — традицию Александра I, дополнившего экстенсивные военные действия на Кавказе аракчеев щиной внутри страны, опытом наведения порядка посредством усмирения, как будет потом сформулировано это в русской литературе. Это было откровенно и демонстра тивно вульгарно-политическое, официозно-популистское применение "русской идеи", вменение любви к отечеству в гражданскую обязанность. Чаадаев был родо начальником той "странной любви", как скажет Лермонтов, к отечеству, которой чужда и "слава, купленная кровью", и "полный гордого доверия покой", т. е. офи циозная формула; и "темной старины заветные преданья", т. е. опять-таки всякого рода мифы.

122                                                                    Пространство культуры

Сейчас так же немодно вспоминать одних русских мыслителей, как модно других. Но именно Герцен лучше всего сказал об атмосфере сердечного диалога в "Былом и думах" в главе с характерным и потом столь скверно переосмысленным названием "Не наши". Именно московских славянофилов — Хомякова, Киреевских, Констан тина Аксакова — он назвал "нашими друзьями-врагами" и "врагами-друзьями"; именно он сказал, что "русская идея" или "русизм" могут быть рассмотрены "не как теория, а как оскорбленное народное чувство, существовавшее начиная с бритья бород". "Да, мы были противниками, — писал он, — но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинокая. Мы были как Янус, как двуглавый орел: смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно". А вот что говорил по сходному, а может быть, этому же самому поводу, и, главное, как говорил А. С. Хомяков, один из родоначальников славянофильства, говорил на том же уровне, что и Герцен, быть может, несколько неожиданно, но глубоко и дальновидно. "Говорят, в старые годы лучше было все в земле русской. Была грамотность в селах, порядок в городах, в судах, правда в жизни, довольство, земля русская шла вперед, развивала все силы свои — нравственные, умственные, вещественные; ее хранили и укрепляли два начала, чуждые остальному миру; власть правительства, дружного с народом, и свобода церкви, чистой и просвещенной. Грамотность? Но на копии, которая нахо дится у меня, с присяги русских дворян первого из Романовых вместо подписей князя Троекурова, двух дворян Ртищевых и многих других менее известных находится крест с отметкою: по неумению грамоте. Порядок? но еще в памяти многих мне известных стариков сохранились бесконечные рассказы о криках ясычных. А ясыч ный крик был то же, что на Западе воинственный клич. И беспрестанно в первопре стольном граде этот крик сзывал приверженцев, родственников и клиентов дворян ских, которые при малейшей ссоре высыпали на улицу, готовые на драку и на сражение до смерти или до синяков. Правда? Но князь Пожарский был отдан под суд за взятки. Старые пословицы полны свидетельств против судей прежнего времени. Указы Михаила Федоровича и Алексея Михайловича повторяют ту же песню о взятках и новых мерах для ограждения подсудимых от начальства. Пытка была в употреблении всеобщем, и слабый никогда не мог побороть сильного. Довольство? Но при малейшем неурожае люди умирали с голода тысячами, бежали в Польшу, каба лили себя татарами, продавали всю жизнь свою и будущих потомков крымцам или своим братьям-русским, которые едва ли были лучше крымцев и татар. Власть, дружная с народом? Не только в отдаленных краях, но и в Рязани, в Самаре, в самой Москве бунты народные и стрелецкие были происшествием довольно обыкновенным, и власть царская частехонько сокрушала все препоны, противопоставленные ей какой-нибудь жалкой толпой стрельцов или делала уступки какой-нибудь дворян ской крамоле. Несколько олигархов вертели делами и судьбами России и растягивали или обрезывали права сословий для личных выгод. Церковь просвещенная и свобод ная? Но назначение патриарха всегда зависело от власти светской, как скоро только власть светская хотела вмешиваться в дела избрания. Архиерей псковский, уличен ный в душегубстве и утоплении нескольких десятков псковитян, заключается в монастырь. А епископ Смоленский метет двор патриарха, чистит его лошадей в наказание за то, что жил роскошно. Собор стоглавый остался бессмертным памятни ком невежества, грубости, язычества, а указы против разбоя архиерейских слуг показывают нам нравственность духовенства в виде самом низком и отвратительном. И что же было в то золотое старое время? Взгрустнется поневоле. Искать ли нам добра и счастья прежде Романовых? Тут встречает нас волчья голова Иоанна Грозного, нелепые смуты его молодости, безнравственное царствование Василия, ослепление внука Донского, потом иго монгольское, уделы, междоусобия, унижения, продажа России варварам и хаос грязи и крови. Ничего доброго, ничего благородного, ничего достойного уважения или подражания не было в России. Везде и всегда были безгра мотность, неправосудие, разбой, крамолы, личности (т. е. третирование личности. — А.Л.), угнетение, бедность, неустройство, непросвещение и разврат. Взгляд не оста навливается ни на одной светлой минуте в жизни народа, ни на одной эпохе утеши тельной и, обращаясь к настоящему времени, радуется пышной картине, представ ляемой нашим отечеством".

Временами мне кажется, что это писал Чаадаев.

"После краткого обзора обоих мнений, — продолжает Хомяков, — относительно того, что лучше — старое или новое в России, можно пристать к тому или другому. Вопрос представляется многосложным, и решение представляется затрудни тельным .

Как видим, речь здесь идет именно о диалоге, о выяснении истины, а не отбрасывании с порога того, что кажется неприемлемым. Более того, Герцен признает, что отбрасывание противоположной точки зрения, переход взаимный от диалога к антагонизму — "родовая ошибка всех утопий" (очень характерная проговорка у Герцена).

                                                                                                            123

 

Я здесь не буду углубляться в суть спора о путях развития страны между запад никами и славянофилами, это отдельная тема, в общих чертах как будто известная, тут важно подчеркнуть диалогическую природу этого спора, в котором на уровне философском, идейно-теоретическом начинала проясняться метафора мифологемы "русской идеи". Сам Герцен потом вспоминает об этой фазе развития русской обще ственной философской мысли как об утраченном счастье общения живой и спорящей мысли, атмосфере, в которой такая мысль лишь и живет, об утраченном диалоге по поводу постановки и решения общероссийских исторических задач. А вот после поражения реформизма (первые опыты парламентаризма и т. д.) 1905 — 1907 гг., после утверждения старых имперских навыков наведения внутреннего порядка за счет экстенсивных приемов "Вехи" повели борьбу совершенно на ином уровне, хотя "не наши" тут вышли из "наших". Веховцы — из марксистов. И веховцы (я писал об этом ранее) оказались не в силах преодолеть в себе марксистскую методологию. Они просто — как мы сейчас частенько говорим по разным поводам — поменяли у старых понятий знаки на обратные и одни портреты в галерее традиций заменили другими. Вышел не диалог, а идейно-политическая схватка, свара, которая завершилась на уровне методологического пата в "Материализме и эмпириокритицизме", написан ном в пору "Вех", но тогда не замеченном почти совершенно никем и лишь позже внедренном в общественное сознание в обязательном порядке в качестве методоло гического символа веры уже после Октября, и в сборнике "Из-под глыб".

Конечно, в свое время веховцами было сказано немало существенного и справед ливого в духе отрицания леворадикальных и воинственно-материалистических тра диций в русской общественной мысли. Этим веховство оказалось (или показалось) близким едва ли не всем, кому означенные традиции до крайности обрыдли в пору их истолкования в угоду большевизму. Это — да. Когда веховство было разрешено и русская реалистическая традиция широко растиражирована, подобное событие было воспринято в свою очередь массовой демократической публицистикой чуть ли не как откровение. Однако веховские идеи не смогли, конечно, послужить идейно-методо логическим обеспечением перестроечного и постперестроечного движения. Под эти ми знаменами новое общество строить было невозможно, хотя цитатами веховцев и иных авторитетов русской религиозно-идеалистической традиции в эту пору были обвешаны массы статей. Ссылка на какого-либо религиозно-идеалистического мыс лителя была в эту пору едва ли не столь же непременным делом, как ранее — ссылка на представителей радикально-материалистической традиции в соответствующем времени и истолковании. Веховцы оказались в области философской мысли своего рода антитезой их оппонентам. В целом они так и не поднялись над уровнем фило софской свары, но отнюдь не диалога. Они не ушли от идеи деления всей обществен ной мысли на "своих" и "чужих", но только уже совсем не в герценовском духе. Люди герценовского направления мысли оказались для них не желанными и достойными оппонентами, а ненавистными супостатами, отрицание которых желательно было бы довести до их искоренения. Ранее мне уже доводилось писать об этих сюжетах, сейчас появилась возможность опереться на новые публикации. В. А. Тишков, доктор исто рических наук, директор Института этнологии и антропологии РАН, в статье "Что есть Россия? Перспективы нациестроительства" ("Вопросы философии", 1995, № 2), в частности, пишет: "К сожалению, не лучшую услугу отечественным интеллектуа лам оказывает в целом понятный процесс "возвращения имен" и широкая публика ция текстов российских философов и публицистов конца XIX — первой трети XX вв. (В. Соловьев, К. Леонтьев, В. Розанов, П. Флоренский, И. Ильин, Н. Бердяев и др.), методология которых безнадежно архаична с ее наивным романтизмом и социаль ным расизмом.

Отчасти ревитализацией этих идей питается программатика русского национа лизма, ставшего серьезным фактором политической жизни и имеющего большое число сторонников, в том числе среди интеллигенции. Русский национализм проти востоит проекту гражданской нации, ибо ключевым элементом его платформы и словаря является идея русской этнонации и России как национального государства русских. Лидер националистической Русской партии Николай Бондарик выразил это кредо следующим образом: "В России должны править русские... У России должно быть русское правительство, русский парламент из этнических русских, принадле жащих Великой Нации по крови и по духу... "Все для нации и ничего против нации", — этот лозунг должен быть в голове, в душе и в крови каждого русского, потому что мы все только клетки одного важного организма по имени Нация".

124                                                                    Пространство культуры

Имея определенные исторические корни, русский национализм в его этнической форме — это недавний и преимущественно элитистский проект, вынесенный мощ ным воздействием масс-медиа на передовую черту общественной жизни и во многом психологически предписанный его радикальными антиподами... Когда во второй половине XIX в. термин "нация" появился в российском дискурсе с обозначениями "русская/российская", то вплоть до позднего Бердяева и первого поколения больше виков-пропагандистов, т.е. примерно до 1940-х годов, этот термин сохранил свою многозначность.

Понятие русской нации в ее этническом смысле появилось в широком обществен ном мнении через пропаганду формулы "советских наций и народностей", которая не могла считаться завершенной, если в ее номенклатуре не было бы "великой русской нации". Для внедрения этого понятия длительные и массированные усилия были предприняты как наукой, так и пропагандой, особенно учеными-историками и литературоведами, писателями. Вслед за серьезной наукой выстроилась, особенно в последние годы, целая библиотека поверхностно-эмоциональных или паранаучных сочинений националистического и полурасистского характера (В. Солоухин, Л. Гу милев, В. Шафаревич и др.)".

Но оставим личности и научно-культурную ценность их взглядов в означенном здесь случае. В свое время Антонио Грамши в "Тюремных тетрадях" вполне опреде ленно и подробно говорил о той закономерности, при которой идеи и теории, выра ботанные пусть даже и на очень высоком научно-культурном уровне, превращаются в Бог весть что: "овладевая массами", они, естественно, оказываются на уровне совершенно иного миропонимания, по существу, в совершенно ином историческом времени. Непосредственным образом Грамши имел в виду, обдумывал здесь пробле му фатальности судеб марксизма. Но, думается, его мысль выдерживает расшири тельное истолкование применительно к сходным коллизиям вообще.

Да и то еще надо принять в рассмотрение, что вся затея поставить широкое демократическое движение под знамена религиозно-идеалистической теории про шлого была контрреформистской по самой своей сути, поскольку речь тут шла о возврате к старой теории, а не о задаче выработки нового взгляда на современную жизнь. Эта затея способна была лишь дезориентировать теоретически демократиче ское движение.

Возвращаясь непосредственно к предмету данных заметок, можно предположить, что тема войны — скажем, русско-японской, — здесь несколько притянута. Нет, ничего подобного. Сразу вслед за реформой 1861 г. попахивало войной, крестьянские восстания росли, войска приводились в полную боевую готовность, были выданы боевые патроны. Реформа крестьян не удовлетворяла. Откат, срыв готовившейся Конституции, крестьянское недовольство разрешились — уже под эсеро-большеви стскими лозунгами — в пору, когда "русская идея" персонифицировалась в образе "передового отряда мирового пролетариата".

Конечно, механической связи между "русской идеей" и войной нет. Но от идеи исключительности, державности, "богоносности", православного ханства (есть в научной литературе такой термин применительно к идее становления Третьего Рима), даже в идее открытости и Бесчеловечности Вл. Соловьева (а она обратима, ибо несет в себе возможность истолкования в обратном духе соловьевского схваты вания всего многообразия мира в едином начале Православия) — от всего этого вест кровавым ветерком. "Русская идея" всегда где-то около крови. Тут ее почва. Исто рия, конечно, вообще дело кровавое. Но не всякий цветок радуется подобным обра зом удобренной почве, такого рода своему почвенничеству. "Да, скифы мы". Это написано непосредственно вслед за "Двенадцатью" и является манифестом воинст вующего российского скифства той поры. Но, как достаточно убедительно показано в ряде современных научных публикаций, именно агрессивностью такого рода скиф ства напиталось неославянофильство. Интересный материал на эту тему содержится в статье С. С. Хоружего "Трансформация славянофильской идеи в XX веке" ("Воп росы философии", 1994, № 11). В частности, он пишет, что "применительно к русской истории теософия вкупе с антизападной установкой порождала самую попу лярную особенность евразийства, его пресловутое монголофильство и упор в Азию". Это активнее всего сегодня дискутируемая тема, но главные идеи тут немногочис ленны и несложны: господство татар было в русской истории не деструктивным, а конструктивным, не отрицательным, а положительным фактором.

                                                                                                            125

Естественно, я не могу привести здесь "Скифов" Блока полностью. Они известны, но некоторые вещи требуют тут повторения.

Характерным образом Блок предваряет свое стихотворение цитатой из Владими ра Соловьева: "Панмонголизм! Хоть имя дико, но мне ласкает слух оно".

"Мильоны — вас. Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы, — С раскосыми и жадными очами!

Для вас — века, для нас — единый час. Мы, как послушные холопы, Держали щит меж двух враждебных рас Монголов и Европы!

Придите к нам! От ужасов войны Придите в мирные объятья! Пока не поздно — старый меч в ножны, Товарищи! Мы станем — братья!

А если нет — нам нечего терять, И нам доступно вероломство! Века, века — вас будет проклинать Больное позднее потомство!

Мы широко по дебрям и лесам Перед Европою пригожей Расступимся! Мы обернемся к вам Своею азиатской рожей!

Идите все, идите на Урал! Мы очищаем место бою Стальных машин, где дышит интеграл, С монгольской дикою ордою!

Но сами мы — отныне вам не щит, Отныне в бой не вступим сами! Мы поглядим, как смертный бой кипит, Своими узкими глазами!

Не сдвинемся, когда свирепый гунн В карманах трупов будет шарить, Жечь города, и в церковь гнать табун, И мясо белых братьев жарить!..

В последний раз — опомнись, старый мир! На братский пир труда и мира, В последний раз на светлый братский пир Сзывает варварская лира!"

Это стихотворение надо бы читать сразу вслед за поэмой "Двенадцать", и тогда поэма "Двенадцать", которая выдается за гимн большевизму, приобретает иное и драматическое звучание, более, во всяком случае, драматическое, чем то, к которому мы привыкли. Важно, как читать. И важен контекст всего творчества Блока. Это отчаянное, трагическое стихотворение, и его своеобразная героика — трагическая. Можно даже сказать, что "Скифы" — во многом своего рода внутренний монолог Двенадцати, прочитанный на высоте поэтического прозрения Блока.

126                                                                    Пространство культуры

Вспомним, что в поэме сказано: "Так идут державным шагом..."Это неслучайные слова — о державности. Это скифы идут державным шагом. И не случайно — "в белом венчике из роз — впереди — Исус Христос". Вспоминается — хотя, конечно, не надо притягивать грубо и насильственно, — но вспоминается невольно знаменитая уваровская триада. Глупо, крайне глупо "винить" в чем-то Блока. Не в личной вине тут дело. Характерна сама тенденция — от примыкания к левоэсеровскому ("Две надцать") духу к поэтизации некоего нового, православного чингизханства. А ви нить поэта, да еще задним числом, можно лишь на том же основании, на котором, скажем, Вяземский упрекал в свое время Пушкина, слагавшего царю "свободную хвалу".

Герцен любил говорить о "перекрестных мифах истории". Булат Окуджава пишет в 1992, а в 1995 г. печатает ("Знамя", № 2)):

Что ж, век иной. Развеяны все мифы. Повержены умы. Куда ни посмотри — Все скифы, скифы, скифы. Их тьмы, и тьмы, и тьмы.

Контрреформация тяготеет к крови. 1914 год — своего рода контрреформистская альтернатива движению России по пути демократических преобразований, подъема и дальнейшего самоопределения в рамках мировой цивилизации.

Октябрь и Гражданская война — реакция на реформы Февраля, геноцид раскре стьянивания после нэпа, а до этого и после Октября у нас шла настоящая крестьян ская война с применением артиллерии, отравляющих газов, регулярных войск под руководством прославленных полководцев, таких как Тухачевский, например. За тем небывалый всплеск прославления "русской идеи" в духе популистской политики после поражения реформ перестройки. И наконец — Чечня. Какой уж тут диалог. Поначалу меня озадачило заметное снижение научно-содержательного уровня ра боты Янова, который, как он сам говорит, значительную часть своей жизни посвятил "русской идее". Но озадачило лишь поначалу. Это снижение совпало с обращением его к современности. На такое снижение провоцирует уровень предмета. Этот пред мет сам определяет снижение: от Герцена и Хомякова, Чаадаева и Киреевского — к Кожинову, О. Михайлову, Ланщикову и другим, еще ниже. Это уже не диалог, а путь от диалога к склоке, к сваре. От мифологемы "русской идеи" как метафорической модели к спекулятивным манипуляциям типа мифологического клича. Но живуча "русская идея", ибо как своего рода мифологический Протей она — фантом, но фантом, который можно выдавать и который способен выдавать себя за действитель ность. Это фантом, который способен наполняться реальным содержанием, пусть заемным, способен питаться реальной кровью и тем доказывать свою непреложность. Миф выдает себя за действительность, и в этом его суть. У мифа есть великий антагонист — искусство. Оно не выдает себя за действительность, но оно и не способ но лгать — по своей природе. Ложь в искусстве невозможна, она эстетически неубе дительна. Она узнаваема. Искусство не способно подменять действительность и не желает того, потому-то и не выдает себя за нее. Иначе оно оказалось бы имитацией, стилизацией, и только. Но искусство все-таки прикосновенно к "русской идее", однако на свой особый лад.

Вот — очень русское произведение, можно сказать, переполненное своеобразным обаянием некой лирической идеи, которая как бы персонифицируется в нем, разре шаясь мучительным и вместе сладостным томлением, как, например, некоторые стихотворения Ал. Григорьева. Это "Очарованный странник" Лескова, лирический вариант выражения "русской идеи" как стремления к недосягаемому. Это бессмерт ное отчаяние "русской идеи". Но мотив "русской идеи" в нашей литературе не ограничен этими пределами. Тут, очевидно, ассоциация с той самой необгонимой гоголевской птицей-тройкой, которая летит неведомо куда и при виде которой "по стораниваются с испугом и дают ей дорогу другие народы и государства". Шукшин ский, кажется, герой недоумевал, как связать этот романтически устремленный образ летящей колесницы с тем обстоятельством, что в тройке, оказывается, сидит столь актуальный Чичиков. Это уже не "русская" идея, а русская загадка. Если помните, два мужика, наблюдавшие сей экипаж, размышляли, далеко ли может доехать знаменитое колесо. И не зря размышляли они об этом. Далеко покатилось это колесико по кровавой, по круглой земле. Не об этой ли тройке говаривал ранее Пушкин, обозвав ее "телегой жизни". Поутру мы рады голову сломать и, презирая лень и негу, кричим: "пошел..." К полудню нам страшнее и косогоры, и ухабы, и мы ворчим: "полегче, дуралей". А к вечеру — время гонит лошадей. Тройка очень приглянулась русской литературе. Потом она появляется в городском романсе, как бы уходя с первых позиций поэзии, но неизменно в тройке оказывается какой-нибудь очередной очарованный странник, который в конце концов просит ямщика не гнать лошадей. Не в этой ли тройке, кстати говоря, оказался потом некрасовский генерал Топтыгин, который ревел как медведь в берлоге, и был он небывалый генерал, видно, в новом вкусе, от него тоже в страхе посторанивались иные опешившие народы и государства. А где-то тут летел по широкому полю еще и условно былинный богатырь А.К. Толстого и губил его, губил "колокольчики, цветики степные": золотой сон русского детства. Ведь и "рад вас не топтать, рад промчаться мимо, да уздой не удержать бег неукротимый". И "лечу, лечу стрелой, только пыль взметаю, Конь несет меня лихой, а куда — не знаю".

                                                                                                            127

И вновь — "куда летишь ты?"

Но "летит, летит степная кобылица". Впрочем, это уже Блок. И это уже пафос совсем иной удали, даже не удали, а некой лихой страсти. И некогда спросить, и не у кого, да и незачем, "что глядите на меня, темно-голубые?" "Куда летишь ты?" — это уже теперь не вопрос. В никуда. "Лететь и мять", сзывает варварская лира. В этом суть идеи.

Затем тройка превратилась в легендарную, с явно скифским налетом-поворотом, тачанку, которая тоже навела страх на людей. Эту тачанку поставили где-то на постамент — колесницу остановили в монументе. Но — глядь — откуда ни возьмись, вновь появился Селифан: "видишь, облако клубится, кони мчатся впереди..."

Шестидесятник прошлого века, радикал-демократ Чернышевский отмечал, правда, очевидную несуразность: российскую привычку гонять тройки по нашим хлябям, буеракам и снегам, по которым и цугом-то пробраться бывает невозможно. Но что делать! — молодецкие удаль и размах, и "ямщик под хмельком", и "по всем по трем!" Окажись тогда радикалы-демократы у власти — не избежать бы России реформы ямщицкой гоньбы. А вот пришла ли бы им на ум мысль о совершенствовании российских дорог — неизвестно. Дворцы из стекла и стали — это запросто. Что там ни говори, а в России ошеломляющ эффект несоответствия между путями передви жения и его способом, при одном взгляде на который не только "постараниваются народы", но и всякому нормальному человеку хотелось бы подпеть или крикнуть: "Ты лети с дороги, птица, зверь, с дороги уходи!" Впрочем, можно еще предполо жить, что езда тройкой — метафора эмоционально зажигательного преодоления реального российского бездорожья. Примечательно сближаются в русской речи сло ва: путь-дорога, путник, путаница. "Сбились мы, что делать нам?.." В метели, в сплошном снегу, сквозь который пойдут потом Двенадцать Блока, в былые времена ямщик советовал барину положиться на русский авось, "куда вывезет". Одна из самых угрюмых последних сказок Щедрина называлась "Коняга" — та самая, на которую остается — да нельзя уже! — понадеяться.

Если все сказанное тут покажется кому-то не имеющим некоего отношения к теме "русской идеи", то уже ничего не попишешь. Но не избавит себя такой читатель от того смешанного чувства "раздолья удалого" и "сердечной тоски", от которого вооб ще трудно избавиться, как только возникает в душе мотив "русской идеи".

"Русская идея" — бесконечный предмет диалога о сочетании коллективизма и личностного начала в русском человеке. А русская загадка и русская задача — о выборе пути: куда же ты мчишься? И пора подумать, наверное, о дорогах. Пора, возможно, подумать о возобновлении трагического диалога, теоретического диалога по поводу постановки, выработки проблемы путей развития страны, ее духовной жизни, места личности в этом развитии — ключевого его момента. Какие-то попыт ки есть. В этом отношении, но только в этом, может оказаться близка мысль такого публициста как Буртин. В его статье о русской идее в сборнике, составленном З.А. Крахмальниковой, "Русская идея и евреи. Роковой спор" говорится следующее: "Русская идея сегодня — это напряженно работающая мысль о будущем России, о способах ее самовоспитания и самопреобразования, это мысль о новой формуле многонациональной российской государственности, которая пока отнюдь не найде на, и, что сейчас особенно актуально, о принципиально новых, демократических методах ее отыскания и конституирования. Это и поиски наиболее рациональных и динамичных форм смешанной экономики, каковой, хочешь — не хочешь, экономика России при любом варианте ее развития останется на протяжении еще многих десят ков лет. Наконец — что, может быть, труднее всего и пока наименее ясно, — это и процесс формирования нового национального сознания — философского, религиоз ного, нравственного". А далее Буртин пишет: "Истинная вера, сутью которой в моем понимании является бескорыстная деятельность и любовь к ближнему, находится в прямом родстве с русской идеей". Короче говоря, как явствует из многих и других публицистических произведений наших прогрессивных писателей, "русская идея" — это объединение всего того, что хорошо. А что вне ее — это уже не "русская идея". Очень сомнительный подход к теме. По крайней мере, это не методологический подход. Конечно, этот подход — прежде всего пропагандистский и популистский.

128                                                                    Пространство культуры

И тут слишком тонкой порой оказывается грань между подобными постулатами и популистской, мобилизующей и направляющей идеей, во имя претворения которой никого не жаль и "мы за ценой не постоим". Это вновь может оказаться фетишем, не оставляющим места такой частной вещице как развитие свободы человека.

А. С. Ахиезер касается некоторых сторон этой общей темы (см. "Вопросы исто рии", 1994, № 6, с. 76 и далее), когда говорит, что сама история — великий, напря женный и нескончаемый спор. В этой связи я бы сказал о важности отказа от столь свойственной недавно молодой демократии принципа: "иного не дано". Иное всегда дано. История альтернативна по своей природе. Если было или есть так, а не иначе, это не значит, что иначе быть не могло и не может быть впредь. Новое не может считаться лучшим лишь потому, что плохим было старое. Это принципиально лож ный подход. Если Маркс соглашался с тем, что история основательна и способна к самопереработке, к вариантности движения, то именно большевикам подарил но менклатурно-коммерческий демократизм явно ложный тезис "нет альтернативы" решению, движению, лидеру и т. д. Но ныне это уже не ошибка. Ныне это уже ложь. А стало быть, ошибка осознанная, пусть в утопической форме.

Да, "русская идея" — Протей. Она может оказаться едва ли не на любом знамени и окраситься в его цвета, и об этом нельзя, наверное, не помнить, если попытаться всерьез отнестись к этой мифологеме, к этой "ретроспективной утопии", по Чаада еву, этой оспоримой модели развития страны, предмету серьезного диалога о путях России; и к этому фантому, этому эффекту боли отрезанного ломтя, политическому кичу, пустотелой популистской нише в деидеологизированном (или лжедеидеологи зированном) сознании общества, которому надо знать, как жить дальше, иначе не прожить.

Конечно, "русская идея" циклична в своем существовании, это самоочевидно. Но эта цикличность вторична и связана не только с историко-политическими причина ми, она связана с приливами и отливами неких геополитических напряженностей и т.д. Но это уже отдельный сюжет. "Русская идея" — словно сон общества, в котором реальность осознается не как отгадка тайны русской души, а отзывается томлением духа, если можно так выразиться, тщится осознать себя; и это беспрерывный обще ственный диалог — скажем еще раз, — удерживающий свой предмет или теряющий его, переходя в агрессивную схватку коллективистов и индивидуалистов, почвенни ков и западников. Если угодно, это всегда еще и внутренний диалог той самой русской души, загадка которой, быть может, и кроется в органической неизбежности этого диалога, в самооспаривании, длящемся всю нашу жизнь.

Работа выполнена автором при финансовой поддержке Фонда Сороса

Hosted by uCoz